ГУСЬ НЕРАЗМЕННЫЙ
– Здрав-в-вствуй-те, а вы куда идёте? – тянет мне руку в рваной перчатке толстый улыбчивый олигофрен Рома, который ходит взад-вперёд по больничному дворику. Ему разрешают по утрам помогать убирать мусор. Рома от этого счастлив. Он вообще почему-то всё время счастлив. Гораздо больше, чем я или другие сотрудники психоневрологического интерната. – Здрав-в-вствуй-те, а вы куда идёте? – снова повторяет он и расплывается в улыбке. Ему хорошо. – Гы-гы-гы, – мычит он.
– Здрав-ствуй-те, – отвечаю я, вторя его интонациям. – Куда иду, не знаю. А вы куда идёте?
Рома захлёбывается от смеха. То ли я в этой игре «подопытный», то ли он просто счастлив и хочет своё счастье разделить со мной.
– Здра-вствуй-те, а вы куда идёте? – повторяет он по слогам и снова смеётся. – Гы-гы-гы.
– Здравствуй, Рома, куда я иду? Иду в мир людей, которые считают себя умными, но почему-то не очень счастливы, – отвечаю я, оставляя олиго наедине со счастьем. – Суточное дежурство у меня, Роман. Пойду заварю крепкого чая.
Слышу, как Роман веселится.
– Здравствуйте, а вы идёте куда? – То ли мне, то ли ещё кому-то. Не знаю. Не поворачиваюсь. Прохожу в сторону приёмного покоя – моего убежища на сутки.
Куда иду я? Куда иду? Хороший вопрос, Ромка, умный вопрос. Никто бы так просто из умных людей не поставил вопрос всей моей жизни. Куда иду? Камо грядеши? В сказочную страну, Рома, в Касталию – туда, где небо в солнце вплетается. Туда, где без улыбки нельзя. Вход заказан. Где все люди счастливы, и каждый счастлив по-своему. А горюющих и страдающих нет. Разве что горюющих по несчастью другого. Иду, Рома, в рай. Как всегда. Но с первых же минут понимаю, что переступил порог ада.
Первый же вновь поступивший подтверждает это. Бывший учитель музыки из сельской школы. Теперь хронический алкоголик с частыми делириями. Пожилой Дмитрий Сергеевич. Привезли в майке, трусах, с баяном. Зачем баян человеку в трусах и майке? Именно баян и нужен ему. Без баяна нет Дмитрия Сергеевича.
– Искал гуся, которого давно пропил, – говорит мне сопровождающий доктор Куницын со скорой. – Залез за гусем через забор к соседу. Жену соседскую чуть до смерти не напугал. В одних трусах и майке. Да ещё и с баяном. Кличет гуся и в окна заглядывает. А там хозяйка в одном нижнем белье. Подняла шум. Полицию вызвала.
Эх, люди, люди. Знали бы вы, каким был Дмитрий Сергеевич тридцать лет назад. Я знал его. Да и кто не знал тогда первого красавца на деревне. Баяниста, гармониста, завсегдатая всех уличных посиделок. У него одних гусей было штук тридцать.
Когда я его увидел впервые на деревенской свадьбе, он показался мне похожим на Марлона Брандо. Голливуд из чёрно-белого времени. Серый плащ с поднятым воротником, тёмные очки, многодневная щетина, руки в карманах. Седина. Лицо широкое, круглое, довольное, сизые глаза чуть навыкат. Отыграл концерт и на выход. В руках пакет с разноцветными бутылками. Предложил по сто граммов на посошок. Так и познакомились. Разговорились, пока он ждал деревенский автобус. Узнал, что работаю в больнице. Похвалился без жеманства.
– Я, – говорит, – операцию экспериментальную сделал. По вживлению семенных желёз молодого барана.
– И как? – спросил я.
– Успешно, – ответил Марлон. – Отбоя нет от любви.
И рассмеялся. Так же душевно и незатейливо, как накануне утром рассмеялся Рома-олиго.
Теперь Марлон стоит в приёмном покое, переминается с ноги на ногу, прижимает к себе баян и никого не узнаёт. Видит только мифического гуся, которого, наверное, хочет изловить и пропить. И так бы до бесконечности. Ловишь одного гуся, меняешь на самогон, выпиваешь, потом ещё одного – мифического – и снова за самогон. Иметь бы такого – неразменного гуся. Чтобы один раз и навсегда. Пожизненно. Таким и закусить можно. Всё равно появится на следующее утро.
– У нас запляшут лес и горы… – приходит в себя ненадолго Марлон. – Давай по грамульке. Есть?
И снова шерстит взглядом по полу приёмного покоя в надежде изловить гуся.
Пока не пришёл дежурный врач, нарушаю инструкцию. Наливаю ему сто граммов разбавленного медицинского спирта. Чтобы снять хоть на время предделириозное состояние. Потом провожу в пятое отделение. А там подлечат.
– Ну, давай, – говорю. – Коли встретились снова. Куда идёшь, Дмитрий Сергеевич? – адресую ему вопрос от Романа.
Выпил. Выдохнул. Присел. Раскраснелся. Вижу, немного отпускает ночная кутерьма с гусем.
– В церковь хочу.
– Куда? – чуть не подпрыгиваю я на месте. – В церковь – к кому? От тебя там все попы попадают. Сивухой дыхнёшь.
– К певчему Николаю. Он мою супружницу отпевал.
Спирт въехал в него странно… Куда идёшь ты, Русь? Нет ответа.
На время приходит в себя, потом снова отчаливает в страну грёз. Славно, что не удивляется смене обстановки. Был у себя в огороде, а теперь в приёмном покое. Напротив – человек в белом халате.
– Вот и автобус мой подъехал. Деревенский, – улыбается вновь открывшемуся явлению Марлон. Точь-в-точь как тридцать лет назад. Как будто проснулись клетки-пульсары в его голове. – Поеду. Ты думаешь, мне хорошо? Самогон, гуси. Вру я. А врать перестану, ты приди и зарежь меня, как гуся. Сможешь? Так-то. Я на словах тоже герой. Вчера гуся забивал. Курам на смех. Гусь старый, как я, жилы одни, он со мной годы коротал. Верка пшеном его баловала. А я ему теперь голову сворачиваю и плачу. Понимаешь? Натурально, плачу. Слёзы текут. И как я его после этого в суп? Не знаю, как жить. Помереть не боюсь. А жить боюсь. Вру себе и врать буду. Иначе нельзя. Вспомнишь меня. Ну, бывай, дружище. В гости приезжай. Гуся зарежу. Ради тебя зарежу. Самогоном угощу. И запляшут у нас с тобой и лес, и горы. Давай.
Пытается выйти к автобусу через окно, за которым решётка. Куда идёшь ты, Марлон Брандо? Зачем? Знаю, за счастьем. Все мы туда ходим. За малым и большим. Или за бесконечным, как у Ромы.
Эх, Дмитрий Сергеевич, и зачем ты к соседке за гусем полез? И в одних трусах и майке. С баяном. Зачем? Сейчас бы сидел у себя дома, играл на баяне, общался бы с Веркой-покойницей. А теперь, извини, друг. Ты уже прошёл по сводкам происшествий. Да и делирий у тебя не первый. Отпустить не могу. Поймёшь, когда в себя немного придёшь.
Нащупываю под столом кнопку звонка, приглашаю санитара из пятого.
Камо грядеши, Дмитрий Сергеевич? В рай.
БАБА ДУСЯ
Каждый год весной накануне Пасхи баба Дуся выползает на лавочку у дома, держа в руках старый семейный фотоальбом. Настолько старый, что красная обшивка его с истертым бархатом смутно напоминает обивку гроба. Такие ассоциации рождаются, когда слышишь, ради чего баба Дуся совершает ритуал. Аккуратно раскладывает свои фотографии, созывает подруг, которых с каждым годом становится все меньше, достает припасенный Кагор, разливает по пластиковым стаканчикам, выпивает с бабульками и начинает выбирать из фотографий ту, что сойдет ей на памятник.
Вроде трагический ритуал, но выглядит комично.
– Может эту выбрать? – спрашивает баба Дуся, наливая подругам по стаканчику. – Не. Я тут страшная. Мой Ваня на памятнике молодой еще, а я рядом с ним старухой буду. Внуки засмеют. Нет. Надо другую подобрать. Может быть, эту?
Бабушки начинают с серьезным видом разбирать фотографии. Эта не та – слишком старая, та не эта – слишком молодая. Тут – слишком красивая, рядом с «моим Ваней» смотреться любовницей буду. Тогда может быть эта? Нет. Внуки не поймут.
– Какая ты привередливая, Дуська! – не выдерживает одна из подруг. Разрумянилась после Кагора. – Твоему Ваньке сколько было, когда помер?
– Сорок пять.
– Так вот, и ты свою сорокопятую доставай и вешай. Нечего людям голову дурить. Внуки не поймут. Ты для нихчто ли вешаешь?
– А для кого? – возмущается баба Дуся. – Кто ко мне на могилу ходить будет? Внуки.
– Для Бога ты вешаешь, а не для внуков, – просыпается одна из бабушек. – Внуки тебя и так помнят. А к Богу под подол пойдешь, так он тебя не признает без фотографии. Назад к нам отправит. Тю-ха-ха.
– Тю-ха-ха!
Бабки смеются.
– Тебе сколько лет в этом году? – спрашивает подруга.
– Что спрашиваешь? Мы же с тобой одногодки. Восемьдесят пять.
– Чай, запамятовала. Я свою фотографию заранее с внуками согласовала. Понравилась им та, где я рядом с березками. Мне там двадцать пять.
– С ума сошла, девка. А Илье твоему на памятнике сколько?
– На фотографии лет семьдесят.
– Ну? И сама подумай. Он в стариковском, а ты молодухой. Люди придут и поминать будут отца с дочкой. Дура ты.
– Дура я, – соглашается соседка с улыбкой. – Знаю, что дура. Зато на фотографии красивая буду. Пойду я. Кашу внукам варить.
– Завтра с утра принесу еще фотографий, – улыбается баба Дуся. – Подберем?
– Конечно.
И так только на моей памяти продолжается лет десять. Может быть, это какой-то тайный ритуал такой, чтобы «обмануть ангела смерти» – не знаю. Есть такое народное поверье, что отправляется такой ангел по адресату, но если его обмануть, пройдет мимо и к другому заглянет.
ВИТЬКА-МАТРОС
Сегодня хороним Витьку-Матроса из соседнего подъезда.
Взвыли под окнами нанятые плакальщицы – будь они не ладны. Нервы взвинтили. Резко, надрывно ворвались в тишину, которая должна сопровождать минуты молчания и прощания с человеком. Кто их нанял? Точно не дочь Витьки. Я ее знаю. Ольга женщина спокойная, далекая от деревенских традиций. Не понимаю, почему не переношу плакальщиц. Возможно, это из детства, когда смерть человека представляется каким-то невероятным чудовищным нелепым и страшным событием. А уж вид гробовой доски у подъезда или вынос покойника, печальные люди за гробом, черные платки, все это цветовое сочетание черного и красного – жуть для сознания ребенка. Теперь смерть человека – обыденность. Особенно на фоне сотен-тысяч трагедий, которые стали явью благодаря телевизору.
Когда от гроба отошли плакальщицы и профессионально быстро обернулись обычными тетками, безразлично относящимися к сокровенному действу, я передохнул. Подошел к Ольге утешить. Витька со мной был в добрых доверительных отношениях. Заранее попросил меня подойти к дочке и попросить ее не рыдать. Он знал, что после смерти ему будет хорошо. Гораздо лучше, чем при жизни. Виктору было 60. Последние годы он жил без половины легкого, которого съела онкология. Едва ходил даже с палочкой. Болели суставы. Раньше выпивал. Крепко. Курил много. Перед смертью обходился двумя-тремя сигаретами в день и бутылкой сухого на неделю. Всю жизнь он ходил по морям. Потому и прозвали его Витькой-Матросом.
Я провожал взглядом похоронную процессию и отматывал в воображении киноленту жизни назад. Процессия остановилась, попятилась, поставила венки, плакальщицы вернулись из повседневности, быстро втянули в себя театральные слезы, гроб по мановению мысли раскрылся и ушел на руках в дом. Пробежали задом соседи, шептавшие, что сегодня умер Витька-Матрос. Дверь подъезда открылась и ко мне навстречу выходит с улыбкой Витек. Тельняшка. На шее крестик. В кармане початая бутылка сухого.
– Привет, – говорит он мне. – В больничку не пойду. Помирать дома буду.
– Ладно-ка на себя наговаривать, – отвечаю. – Ты еще всех нас переживешь.
– Не переживу. Чувствую, что осталось не много. Ты вот что. Когда умру, скажи дочке, чтобы не ревела. Жена уже там. Теперь и я к ней пойду. Пусть дочка хотя бы от тебя узнает, что мне не страшна смерть. Не люблю слезные поминки. Скажи это ей, ладно? Меня не слушает. Плачет. А я всегда больше всего опасался причинить ей страдания. Я же отец. Люблю ее. И не хочу, чтобы она плакала тогда, когда нужно порадоваться. Ну, скажешь?
– Скажу.
Сказал. А пленку жизни назад не отмотать. Увы. Только в кино. Или в рассказе.
СТАРИК И СЧАСТЬЕ
Вы когда-нибудь видели счастливого старика? Я нет. Точнее, мне казалось, что видел. Еще более казалось, что старик счастлив.
Иногда встречаю во время утренних прогулок старика, у которого на левом запястье татуировка: «Нет в жизни счастья» и крест кривой неумелый. А на правом запястье тоже татуировка – полная противоположность первой: «Счастье есть». И солнце с расходящимися крыльями. Запомним, на левом нет счастья. На правом есть.
Когда я в очередной раз проходил мимо старика, меня распирало любопытство – как он жил? Почему начал высекать биографию на коже с надписи унылой и депрессивной – нет в жизни счастья, – а закончил философской радостью и почти религиозным позитивом: счастье есть. Коротко и понятно. Судя по его фактуре, на теле было еще множество опознавательных знаков, по которым можно было прочитать его книгу жизни. Выползали из груди купола церковные, а на пальцах кляксами расплывались былые перстеньки. Все у него было.
Очевидно, в молодости столкнулся с какой-то тяжелой душевной проблемой и вытравил свои переживания на коже – чтобы помнить. Мне знакомо это состояние. Делаешь сам для себя «памятник» – не забывать. Тату – явление несмываемое. Если решился на какой-то знак, принимай, что это будет с тобой по жизни. Интересно другое. Пройдя свой жизненный путь от разочарования и депрессии, старик неожиданно обрел долгожданное счастье, и тут же в восторге отметил его на своей правой руке. Сколько в этом символизма. Левая рука и правая. Правая ассоциируется с образом мыслей, левая – с образом действий. Значит, «счастье есть» на правой – это не просто последнее тату, а полное примирение с реальностью, принятие себя таким, какой есть. Смирение правого евангельского разбойника, если хотите. И блаженство духа. Наверняка первую наколку на левой руке он делал себе сам – той самой рабочей правой: и крест не ровный, и навыка в рисунках нет. Началась жизнь с чистого листа, но первая надпись была отнюдь не светлая. Ну, а под финал своей жизни старик, очевидно, решил поставить в своей судьбе оптимистическую точку – счастье есть. И все. Достойный финал сложно прожитой жизни.
Так, примерно, я размышлял, глядя на татуированного старика, который каждое утро совершал привычный променад по тихому микрорайону. Воображаемая история, которую я сочинил, глядя на татуировки деда, рассыпалась в один миг после того, как я заметил, что старик – левша. Это бросилось в глаза, когда он закуривал сигарету. Левша. Значит, его рабочая рука – не правая, как я думал, а левая. И это обстоятельство полностью перечеркнуло идиллическую картину жизни, которую я у себя в голове нарисовал. Выходит, что первая татуировка старика была «счастье есть». И солнышко с крыльями. Человек рожден для счастья, как птица для полета. И сам он, возможно, входил в эту жизнь с большим оптимизмом. Счастлив был наверняка. Быть может, с любимой женщиной. А потом? Потом была жизнь длинною в десятки лет. И, наконец, финал – «нет в жизни счастья». И правая рука. И крест в конце жизни.
Миниатюра эта – иллюстрация того, как может ошибаться писатель, который подгоняет сюжет под свое собственное представление о жизни.
ХРИСТОС У КИТАЙЦА ЗА ПАЗУХОЙ
Много лет Миша-Китаец работал грузчиком в мясной лавке на рынке. Китайцем его прозвали из-за узкого разреза глаз, ставшего еще более узким после происшествия на ночном проспекте. Полез заступаться за девушку, получил кирпичом по голове. Преступников не нашли. Мишка стал инвалидом с перекошенным черепом и металлической пластиной в голове. После реанимации разрез глаз стал совсем узким, как у китайцев, а сам Мишка – робким, смирным, странным. Почти не говорил, мычал, растягивая слова, понимал плохо. На рынок продолжал ходить, как на работу. Хотя никто в его услугах уже не нуждался. В мясной отдел вместо него взяли крепкого молодого парня.
Но Китаец продолжал ходить на рынок по привычке «ходить по утрам на работу».
В «мясном» его иногда подкармливали. За мелкие услуги – помои на улицу вынести или сбегать через дорогу за кофе. А он и рад стараться. Кое-кто из женщин-лоточниц в конце дня, если выручка была хорошая, давал Мишке кусок мяса. Он брал с улыбкой, но по дороге скармливал все собакам, которые его очень любили и окружали всякий раз, когда бывший грузчик выходил за ворота рынка.
Однажды Мишка влюбился. Трудно это было от него ожидать потому. На мысли был слаб. На эмоции тоже. Все считали его после реанимации дурачком.
Влюбился в молодую лоточницу Веру, которая почти каждый вечер подавала ему не куски мяса, как другие, а денежку. Торговля у доброжелательной бойкой красавицы шла хорошо. Клинья к ней подбивал даже заместитель директора рынка армянин Ашот. Вера не давала повода никому, была замужем. Только дурачка Мишку по доброте душевной привечала особенно.
Восьмого марта в рынок вошел аккуратно выбритый Мишка с букетом цветов, в рубашке с галстуком, и с какой-то бумажной картинкой в нагрудном кармане. И направился к Вере. На рынке был веселый переполох. Влюбленность Мишку преобразила. Было трогательно и печально. Все понимали, что ответа не будет. Надо отдать должное Вере – она перевела все произошедшее в забавную шутку. Китаец подарил Вере цветы и показал картинку, которую носил с собой, как оберег. На ней был нарисован карандашом Христос с раскосыми как у Мишки глазами. Сам рисовал. С иконы. Получилось нелепо, наивно, смешно.
А на следующий день произошла трагедия. То ли обидчиков узнал Мишка – тех еще, которые избили его ночью на улице, то ли просто накинулся на неизвестных с кулаками. Один ответный удар по голове, и Китаец оказался в психоневрологической клинике.
Был невменяем, что-то мычал, стискивал в руке нарисованную на клочке бумаги иконку с изображением раскосого Иисуса Христа. Совал за пазуху, улыбался, а среди мычания можно было понять одно: теперь Христос будет у Мишки за пазухой.
В отделении сразу родилась шутка: Мишка-Китаец в больнице как у Христа за пазухой, а сам Христос за пазухой у Китайца.
В «первом остром» вел себя хорошо. Беспокоили сильные головные боли. Ему давали нейролептики, которые превращали бывшего грузчика в сомнамбулу. Но когда он отходил от препаратов, с улыбкой звал санитаров за собой в туалет, вытаскивал полинявшую картинку раскосого Христа, показывал им и что-то пытался донести. Что? Понять было невозможно. Но после этого Мишка весь день в отделении спал с блаженной улыбкой на устах. Как ребенок.
ЛЕШИЙ
Когда в деревне Овечкино наступают засушливые летние дни, стайка верующих бабушек в темных платках отправляется в местную церковь вымаливать дождь, а Леший с усталой улыбкой надевает резиновые сапоги, берет посох и идет на болото ловить лягушек. Старушки не знают, откликнется ли Бог на их молитвы, пошлет ли спасительную влагу? А Леший знает, что когда надует соломиной семь лягушек и подкинет их под колеса грузовиков-дальнобойщиков, дождь прольется обильный.
Леший – производное от имени Леша.
Леший – деревенский дурачок. Но у себя на уме. Его любимое занятие – помогать людям. Тайно. Чтобы не видел никто, но чтобы все радовались, когда его «чудо» проявится.
У него много всяких маленьких хитростей, чтобы помочь людям. Иногда он ходит на кладбище в полнолуние, собирает землю с могилки свеже-схороненного человека и подкидывает эту землицу под порог болеющей соседки бабы Мани – поправляется и начинает славить Бога, а Леший стоит рядом и улыбается. Доброе дело вошло в жизнь. И это ничего, что весной за Лешим приезжает врач Скорой помощи и увозит его на двадцать один день в интернат для слабоумных. Он и там всем помогает. Невидимо. Например, сплетает из трубок для капельницы крохотного лягушонка и подсовывает под подушку к соседу, а утром ждет рассказов про хорошие сны. И срабатывает. Доброе дело в копилочку. Беззлобный Леший.
Только однажды поколотили деревенские мужики, когда застигли его за ритуалом вызывания дождя. Дождя не было больше месяца. Все посохло у людей на огородах. Старушки специально ездили в городской Собор и там выстаивали службы с одной просьбой: «Прости грехи, Господи, пошли спасительную влагу». А когда на их молитвы вдруг отозвался Бог в соседней деревне, краем обойдя их, как по циркулю, вздыхали с горечью: «Знать, соседские меньше грешат». И тут подвыпившие мужики строго взглянули на собравшегося на болото Лешего – так строго, что ему стало не по себе. Взял хворостины, палку и отправился делать жителям деревни доброе дело – вызывать дождь. Не заметил, как у трассы, где он подбрасывал надутых лягушек, его ждали те самые свирепые деревенские мужики. Тут они ему наподдавали. Крепко, не глядя на юродство дурачка, – словно принесли Лешего в жертву своему языческому божеству.
Леший слег.
В тот же день над деревней собралась туча, и брызнул долгожданный дождь. Старушки славили Бога, мужики выпрямили спины, считая, что это они отловили Лешего и сорвали дьявольские планы дурачка, а Леший лежал у себя в домике и улыбался: пострадал ради доброго дела от разгневанных людей, но доброе дело сделал.
ВАСЯ – ЖИВЫЕ ПОМОЧИ
Есть такой Василий во втором тихом отделении психбольницы. Старик без зубов, хотя в паспорте указано, что лет ему только сорок. Болезнь хроническая. Лечению не поддается. Сколько с ним врачи не пробовали схемы терапий – прогресса никакого. Умственные способности почти у нулевой отметки. Кое-что помнит из своей юности, но отрывочно, к анализу не способен. Мыслит простыми детскими конструкциями – здесь и сейчас. Но есть в Василии любопытная деталь: после того, как санитарка Глаша рассказала ему на своем бытовом языке про чудесные «живые помочи», Васю как подменили. Бормочет про себя «живые помочи» и радуется, как блаженный. При этом не понимает, что они означают. Но ему хорошо. Они на него действуют как терапия. Доктора не вмешиваются. Лишь качают головой с улыбкой – медицина тут бессильна.
– Живые помочи, – приговаривает он с блаженной улыбкой, покачиваясь из стороны в сторону. – Живые помочи.
– А что такое «живые помочи»? – спрашивает доктор.
– Не знаю. Все так говорят, когда трудно.
– А тебе трудно, Василий?
– Не, – улыбается беззубым ртом. – Раньше трудно, когда три зуба было. Улыбаться не мог. Стеснялся. А теперь мне хорошо. Улыбаюсь во весь рот. А про себя говорю «живые помочи».
– Так что ж такое «живые помочи»?
– А кто ж их знает? Говорят, помогают, когда трудно.
– А тебе, Вась, когда было труднее всего в жизни?
– Не знаю, надо подумать. – И Вася хмурит свой старческий лобик и снова улыбается. – Когда было трудно, я не знал, что нужно говорить «живые помочи». Тогда было трудно.
– А когда зубы были, помнишь?
Лицо Василия сморщивается как у резиновой куклы-марионетки – от смеха. А смех-то настоящий, искренний, совсем без зубов. Хотя и кажется, что внутри лица рука клоуна.
– Конечно, помню. У меня сначала было....– Он мечтательно смотрит в зарешеченное окно отделения. – Тридцать два зуба. Потом один выпал. Стало....хм....стало...не помню. Потом еще два. Стало....хм....хм...не помню. А помню, когда три осталось. Тогда санитарка рассказала про «живые помочи». И мне стало хорошо. Потому что без них плохо.
– Без зубов?
– Нет. Без живых помочей. Тетя Глаша научила.
– Санитарка? – переспрашивает доктор. – А что же, твои врачи? Не помогают?
– Не, – снова улыбается Василий. – Врачи не помогают. Говорят-говорят. А я не понимаю. Таблетки дают. А мне с них плохо. А тетя Глаша сказала «живые помочи» говорить, и мне хорошо.
А еще у Васи есть своя иконка. Он называет ее картинкой. Когда Глафира Сергеевна писала ему на клочке журнальной бумаги два слова (с ошибкой на втором) – для памяти, надпись легла на лицо польской актрисы из «Иронии судьбы» – молодой Барбары Брыльски. С той поры Василий бережет картинку, прячет ее под подушкой, а иногда по «великим дням» достает, смотрит, шепчет «живые помочи», целует и снова бережно убирает под подушку. Не дай Бог, картинку с лицом «святой Барбары» у него кто-нибудь из больных украдет, или, что еще хуже, на глазах порвет и надругается, будет катастрофа.
И медики снова разведут руками – наука в данном случае бессильна.
К оглавлению...