А.Вознесенский: парабола пути
Статьи и заметки о поэзии как таковой всегда субъективны. Каковы бы ни были намерения авторов, они, как правило, сводятся к тому, как ощущается, какой видится поэзия тем или иным человеком или предполагаемыми группами людей. Тем более не может не быть субъективной статья о А.Вознесенском – одном из самых многозвучных поэтов пограничной эпохи. Поэтому сразу оговоримся, что статья эта – взгляд человека, а, значит, в какой-то мере и поколения, чья юность совпала с «оттепелью». Поколение это, особенно в провинции, конечно же, было «совковым», но далеко уже не пропитанным духом и страхами «культа». Причем «совковость» эта или, говоря точнее «советскость» отнюдь не была той дубовой, как многократно пытались и по сей день продолжают демонстрировать и в публицистике, и в художественной культуре. Нет, она была пронизана светом, напоена дыханием меняющейся жизни и движима мыслью, продиравшейся сквозь противоречия официальных идеологем и самой реальности. И в этом движении молодой, неугомонной мысли совершенно особое, возможно, небывалое в истории мировой культуры заняла поэзия, столь же молодая, бескомпромиссно «идущая на вы», как и само переломное для страны и мира время.
Менялась форма стиха. Паркетно-гладкие строки все чаще уступали место вздыбленным, словно горные уступы, стихам. Менялись ритмы и рифмы, рождались неожиданнейшие и при этом зачастую такие органичные образы и ассоциации. Завораживала звукопись. И, при этом, в сфере мысли, слитой с бушующими потоками чувств, поэзия и почти одновременно с ней бардовская песня превращались в легкую кавалерию, с бесшабашностью устремлявшуюся туда, куда не в силах еще были ступить неповоротливые фаланги научно-философских трудов, слишком уж скованные определенными «правилами игры», требованиями следовать накатанными путями «измов» и давать в итоге четко однозначные ответы на головокружительные вопросы бытия. Не случайно именно в это время прозвучали вызывающе-лозунговые строки А. Вознесенского:
В ответы не втиснуты
Судьбы и слезы.
В вопросе –
и истина.
Поэты –
вопросы.
Но судьба этого, отчаянного поколения поэтов и вообще «деятелей искусства» оказалась драматичнейшей. Может быть, в чем-то куда более драматичной, чем судьбы тех, кто прошел сквозь страхи и перетряски времен более ранних. Маяковский застрелился, но, при всей неодинаковой значимости им написанного, в собственно поэзии он остался Маяковским. Есенин по духу так и остался Есениным, Мандельштам – Мандельштамом. Булгаков как художник – тоже. И даже Симонов, Твардовский, при всех перипетиях их судеб, в собственно искусстве и отношении к жизни остались собой.
А вот удел представителей последовавшей за ними волны – волны будораживших умы миллионов глашатаев свободы мысли и духа именно в плане чисто творческом и человеческом оказался более печальным. Они так и «не переварили» победы этой самой свободы, а в чем-то так и застряли в прошлом, горделиво вспоминая свои заслуги в титанической битве с «тоталитаризмом» во времена совсем иных болей и проблем. Более того, в кровавом 93-м такие певцы совестливости и всеобщей, надклассовой и внеидеологической любви («давайте говорить друг другу комплименты … ведь жизнь, она у нас короткая такая») фактически закричали «Ату, его, ату!»), призывая к добиванию побежденных. Не случайно один известный современный актер (Гостюхин) после этого разбил пластинку Окуджавы. Как ни печально, но иные творцы в дни очередного перелома, прохрустевшего по человеческим костям, уподобились талантливому и, бесспорно, интересному с точки зрения истории культуры родоначальнику «социалистического реализма» и советскому классику, неведомо по какому наваждению, выкликнувшему уже спустя годы после окончания Гражданской войны: «Если враг не сдается, его уничтожают!» Какой контраст с пушкинским памятником, где поэт далеко не линейной судьбы и взглядов, тем не менее писал, что он будет долго любезен народу пробуждением добрых чувств и тем, что призывал быть милостивыми к побежденным!
Мало того, после побоища, сладострастно демонстрировавшегося всему миру, когда еще кровь погибших не остыла, радетели «демократии и свободы» преспокойненько организовали шоу на Красной площади – концерт, струившего сиропную улыбку Растроповича. К сожалению, и Евг.Евтушенко, обычно откликающийся, даже в ущерб художественности и творчеству, на малейшее движение времени, вскоре после этих страшных не только по кровавости, но и по своей знаковости событий, дал своеобразный «стихотворный концерт», выглядевший на телеэкранах абстрактно отрешенным от только что пролитой крови. И лишь позже из-под его пера явились строки о Ельцине со своими «опричниками». (Но это тема отдельного разговора).
В данном контексте, именно в этой связи со странными, в чем-то загадочными играми разума и совести кумиров целого поколения, теми устремлениями, пусть и части, но весьма значимой, недавней советской творческой элиты, было бы небезынтересно бросить беглый взгляд на грустно типичную в подмеченном плане параболу поэтического пути А.Вознесенского. Вполне понятно, что здесь предлагается не развернутый анализ, а лишь личный взгляд на некоторые, но, как кажется автору, показательные моменты творческого движения маститого поэта, чья книга стихов, несмотря на его солидный для поэзии возраст (73 года) была названа «лучшим поэтическим сборником года в России». (1)
Касаясь параболы творчества Вознесенского, мы затронем здесь не художественные изыски как таковые, а, прежде всего, социальное звучание творческих виражей одного из тех, кто на десятилетия стал для немалой части советского народа живым воплощением нестандартной живой мысли, не желавшей втискиваться в гербарии признанных «измов» и благочинные каноны.
Так уж бывает, то в каждую эпоху в той или иной стране, цивилизации, культуре основные пружины мысли и чувства оказываются соответствующими именно этой эпохе, периоду, цивилизации. В Германии восемнадцатого и особенно девятнадцатого веков такими пружинами оказались наука, философия и музыка. В Российской империи второй половины 19-го века – художественная культура и естественные науки. Не дремала и религиозная философия, но в плане реального воздействия на массовое сознание она все-таки была скорее на обочине предреволюционной эпохи. Среди самых активных начинали все более доминировать «нигилизм», материализм, а со временем и такая форма последнего, как марксизм, но в сугубо российской трактовке. Правда, как проницательно заметил еще Ф.Достоевский, то, что на Западе – лишь поиск, гипотеза, в России превращается в канон, непререкаемую истину. Неудивительно, что нечто подобное случилось и с марксизмом, который, особенно после Октябрьской революции очень быстро превратился в Эталон, отклонение от которого приравнивалось к измене и Социалистическому отечеству, и Истине.
В этих условиях философия все более превращалась в своеобразную ритуализированную гимнастику для ума и в область достаточно предсказуемых по своим результатам, хотя тоже необходимых исследований. Для масс она перестала быть «ездой в незнаемое». Но потребность в такой езде сохранялась. Потребность переосмысления мира, открывшегося стране в дни «оттепели» и, что очень важно, несдерживаемых уставами, самих масштабов движения мысли стала насущной. И так случилось, что задачу удовлетворения этой потребности взяли на себя поэзия и бардовская песня, к которым присовокупились анекдоты и кисти художников. Именно поэзия тех лет оказалась на передовой пробужденной мысли и всколыхнувшихся социальных чувств. Не случайно, что у Евг.Евтушенко родились строки «Поэт в России больше, чем поэт», как не случайно и то, что поэтические вечера и встречи стали превращаться в массовые действа. Как и в годы «революции, а, возможно, и в еще большей мере, поэзия вознеслась на такие высоты общественной значимости, которые сопоставимы разве что с окутанной мифами античностью – миром, где немолодой поэт мог вести в победный бой прославленных спартанцев. Иными словами, как и в древнейшие времена, поэзия вновь становилась мощнейшим оружием, а художник слова – воителем с косностью и застоем мысли.
Художник первородный -
Всегда трибун.
В нем дух переворота
И вечно – бунт.
Поэтому-то, говоря словами молодого Вознесенского, «молот» творцов «не колонны и статуи тесал – сбивал со лбов короны и троны сотрясал». Дело таких творцов – ваятелей живой истины, по убеждению поэта, всегда было отчаянно рисковым, но непобедимым:
Вас в стены муровали,
Сжигали на кострах.
Монахи муравьями
Плясали на костях…
Кровавые мозоли,
Зола и пот.
И музу, словно Зою,
Вели на эшафот.
Но нет противоядия
Ее святым словам.
Воители, ваятели,
Слава вам!
В этих, как и во многих иных строках молодого Вознесенского – потрясающая, буквально космическая сила. Такое ощущение, что они рвутся, словно лава из жерла Этны. Но лава эта дышит не пеплом, а светлой мощью.
Движение по страницам книг раннего и все более зрелого Вознесенского – это движение по лабиринтам мира сплавленных с мыслью чувств того, в чьих словах слышится биение пульса Эпохи. Здесь нет напыщенной либо четко спланированной «социальности», но что ни строка – то незримая кочерга, разворачивающая угасающий очаг устоявшихся взглядов и рождающая самые отчаянные образы и ассоциации.
Вот звучит, подхваченное уже пост-хрущевской Таганкой:
Все прогрессы реакционны,
Если рушится человек.
И слушатель, зритель понимает, ощущает нутром, что ни великие стройки, ни великие идеи не могут быть оправданием растоптанных человеческих жизней. Оборванных или искореженных человеческих судеб. Во всяком случае, именно так воспринимаются эти строки в то время, когда философия все еще сосредоточена на движениях классов и масс.
Или вдруг со страничек сборника выпархивают озорные стихи о забастовке стриптиза: «Целуются затылками, рты марлей позатыканы…» Но сквозь весь этот фантасмагорический хоровод проступает отнюдь не скоморошье: «Земля покрыта асфальтом города. Миру хочется голого, голого, голого. У мира дьявольский аппетит. Стриптиз бастует. Он победит». С одной стороны – вроде очевидная тяга, к «вырезанному» из пробившегося на отечественные экраны «импорта», тяга к вечно сладкому Запретному плоду. Но с другой – общая жажда Правды, не укутанной в облаченья, сшитые по меркам сановных кутюрье.
И так – сплошь и рядом: россыпи и россыпи философски насыщенных образов и философии, живущей самими этими образами, неотделимой от них, как неотделим полет красочных шаров от того воздуха, что их наполняет.
Вместе с тем – «оголенность нервов», обнаженность сокровенного и при этом пронзительное ощущение своего единства со страной: «Россия, я твой капиллярный сосудик. Мне больно, когда тебе больно, Россия!» – Такое не придумать, не написать по заказу. Такое можно только выдохнуть.
Конечно, есть и то, что внешне свидетельствует о «правоверности». Но и здесь, нет, не «фига в кармане», а движение собственной мысли, характерное для времени стремление увидеть в устоявшемся (точнее: застоявшемся), статуарно-эталонном нечто такое, что непременно ведет к настоящему, что так часто контрастирует с идеалом, столь же замусоленным, затершимся, как и образ Вождя на деньгах. «Уберите Ленина с денег! Он для сердца и для знамен!». В том же ряду и поэма о школе Ленина в Лонжюмо, где впоследствии появилась лесопильня. Словно сам собой рождается образ: «Ленин был из породы распиливающих, обнажающих суть вещей». Посещение же ленинского мавзолея приравнивается к высшему суду, суду совести по меркам Эталона.
Можно, конечно, обвинить поэта в конъюнктурности. Но, думается, что и такие стихи не просто реверансы в сторону власть имущих: «Напишу-ка и о Ленине, чтобы опять горланить на весь мир свою собственную песню». Пожалуй, перед нами еще до сих пор недостаточно осмысленная Реформация двадцатого века. Реформация, направленная на то, чтобы наполнить Святые для своего времени Образы новым содержанием. Реформация, которая побуждала бы измерять свои поступки равнением на образы, а, значит, и заставила бы вольно или невольно задуматься над тем, насколько этим Образам и декларируемым идеям соответствуют сами декламаторы. Иначе говоря, это писалось, когда марксизм в СССР казался абсолютно подавляющему числу его граждан (а поэты – те же люди) столь же незыблемым, как христианство Лютеру и иным реформаторам. Однако поэтическая мысль по сути дела восставала против узурпации этих Эталонов властью. Почти так же, как протестанты восставали против узурпации права служителей католической церкви образов христианских. Если Бог мог возговорить устами валаамовой ослицы, то почему бы ему не заговорить устами недипломированного простого священника из периферии? – ставил дерзкий вопрос Лютер. Но уж тем более, в веке двадцатом, познавшем, что такое НТР и «научный атеизм», лучше ли хуже ли, но учивший искусству полемики и критическому восприятию авторитетов, было естественно поставить вопрос о правомерности монополизации Эталонных Образов эпохи. За этим же вопросом, как и в столетие Реформации, неизменно следовал второй, уже явно небезобидный вопрос: а способны ли сами официальные властители дум и чиновники от культуры пройти без страха сквозь рентген мавзолея?
К сожалению, спустя десятилетия автор отчаяннейших строк о Ленине роняет, как нечто очевидное: «буржуазия», «пролетариат» – это вообще все марксистская феня, прошлогодний снег. Классов нет, есть люди. Сейчас все настолько перемешано!..» (2) Взгляды, конечно, меняются. Как и ощущение мира. И все-таки подобная бесцеремонность – это же и в какой-то мере перечеркивание своего собственного прошлого, частицы собственной души, оставленной в прежних творениях. Тем более, что по существу, перед нами – детский лепет. Естественно, что сегодня классы нам видятся не столь упрощенно, как прежде. Но о том, что классы – не «марксистская феня» буквально вопиет вся наша нынешняя жизнь.
Увы, парабола пути кумира шестидесятых-восьмидесятых оказалась непростой. Возможно, чем более охлаждались чувства, чем более утомляла «социальность», тем больше требовался допинг эпатажа. И вот уже на страницы книг стали вплывать стихи, где редчайшая тонкость чувств, трепетность подменялась антиэстетикой, которая, однако, уже не могла компенсировать утрату мощу чувств и социальной значимости. Правда, и Время не отняло у поэта дара блистательно парадоксальной афористичности. Продолжали и продолжают вспыхивать строки вроде: «Человек не в разгадке плазмы, а в загадке соблазна», «Чувствую стало быть существую». Но из тины поэзии всплывают и самодовлеюще уродливые образы (или образины?): то отравившийся кухонным газом, то мать, убитая подонком-сыном и затем сброшенная им в отхожее место:
… с круглым люком мерзкая доска
Скользила нимбом, как доска иконы.
Нет низкого для Божьей чистоты.
Впрочем, подобное встречалось и прежде, наглядный пример чего «Бьет женщина»: «Пошла по рожам, как белье полощут» и «Бьют женщину», где красивость описаний, затмевавших трагизм момента смешивалась с довольно-таки беспомощной бранью. Так, об упавшей избиваемой говорилось: «И ноги у нее мелькали, как белые прожектора», а избивавший пригвождался к позорному столбу набором прозвищ: «Бродяга! Чайльд Гарольд! Битюг!» Тут даже С.Маршак, очень тонко почувствовавший своеобычность молодого Вознесенского не выдержал и заметил, что потоки поэтической брани не усиливают восприятия, что на него лично некрасовское описание избиения лошади производит куда большее впечатление избиения женщины у Вознесенского.
Но то, что было лишь тенденцией, побочной дорогой эксперимента стало с годами все чаще превращаться в поэтическую магистраль. Сам поэтический дар, что столь часто бывает, с годами, пожалуй, не потускнел (хотя тут судить литературоведам), но стал напоминать «силовика» девяностых или самурая времен, высвеченных в фильме Куросавы. Требующие каждодневного тренинга мускулы поэзии оказались готовыми пойти на всякую службу, лишь бы не остаться не у дел. Так родилось показательнейшее «Лето олигарха».
Это современная вариация доброй старой оды поражает детской игрой в храбрость: вот, мол, я какой, как бесстрашно сбиваю шляпу с огородного пугала! Ведь я вновь, демонстрирую фигу властям. Но фига-то еще не синоним подлинности искусства…
Можно понять тех, кто писал оды императорам, шахам, царям и королям. И они были зеркальцами своих эпох. Но как печально приплыть в эру од тем, кто кормит, кто готов бросить с новобарского стола очередной кусок – то ли на культуру, то ли просто на подкормку ее творцов. Не сужу Березовского – с ним разберется история. Мало ли было далеко не бездарных «пловцов в океане Истории», которые волею его волн выбрасывались на чужие берега? – Здесь и древнегреческий полководец Алкивиад, и русский князь Курбский. Но вчитаемся в мастерски выкованные строки:
… Скажите: вам легко ль, опальный олигарх?
Весь в черном, как хасид, легко ли дружить с Христом?
Под Нобеля косить? Слыть антивеществом?
Напялив на мосла Ставрогина тавро,
Слыть эпицентром зла, чтобы творить добро?
Бежит по Бейкер-стрит твой оголец, Москва.
Но время состоит из антивещества.
Кар взорван. Бог вас спас. Вас плющит сноуборд.
С экрана ваш палас летит, как в рожу торт.
Как беркут поугрюмев, вы жертвуете взнос.
Чтобы в российских тюрьмах исчез туберкулез.
Жизнь – не олеограф, по шелку с фильдеперсом.
И женщин, олигарх, вы отбивали сердцем.
И пьете вы не квас, враг формул и лекал,
Люблю безумство в вас, аллегро-олигарх!
Люблю вместо молитв отдачу сноуборду,
И ваш максимализм – похмельную свободу!
Господь нахулиганил? Все имиджи сворованы.
Но кто вы – «Черный ангел» Иль белая ворона?
Над Темзой день потух. Шевелит мирозданье
Печальный Демон, дух изгнанья.
Надежда или смерть? Преддверие греха?
Рубаю Божью снедь я, олигарх стиха».
Вглядитесь только в эти строки! Здесь и «оголец» с миллионами! И это в то время, когда Россия буквально кишит множеством неподдельных огольцов. И «похмельная свобода» олигарха, ставящая его чуть ли не в один ряд с разгульным казаком. Если не с гоголевским Бульбой, то, по крайней мере, с Мазепой. Здесь и печальный Демон, ностальгирующий по Лермонтову, и отбитые сердцем женщины. Правда, некоторым полудетским, полулакейским диссонансом звучат строки о взносе, жертвуемым на то, «чтобы в российских тюрьмах исчез туберкулез». Ну так и на старуху бывает проруха. Да только странно как-то лицезреть в поэтическом ореоле того, кому просто не подфартило в кулуарной драчке за ломоть власти.
Но то, что эта полудетская наивность не случайна, свидетельствует и интервью, в котором повидавший жизнь поэт упоминает среди людей щедрой национальной души Горбачева и Бородина, потому что те не поскупились на поддержку идеи памятника Пастернаку. С «щедростью национальной широты» такого рода, мягко говоря, все еще курьезнее. Господин Горбачев исхитрился проболтать величайшую державу и попутно, вольно или невольно стал детонатором множества кровавых драм – от казахстанского декабря до Карабаха и прочая, и прочая, посеяв семена такого урожая, страшные плоды которого еще пожинать и пожинать. Зато у него теперь фонд и он не скупится на добро. Вот и на памятник Пастернаку кое-что по-отечески уделил. Легко быть добрым за чужой счет, за счет разграбленной страны. Глядишь – и поэты не забудут
Впрочем, и это не знак возрастного кризиса. Ведь немногим раньше поэт счел приемлемым вставить в своих потрясающих по энергетике и звукописи «Мастеров» «Сегодня по Диане звенят колокола».
Замечательно! По рухнувшей Державе не зазвонили. По миллионам, корчащимся в тисках «реформ 90-х», не зазвонили. А вот по далекой от российских просторов принцессе, благолепие которой старательно вылеплено СМИ, звонят. Видимо, для России и российских поэтов Диана значит куда больше, чем миллионы судеб ее детей и соотечественников?
Конечно, было бы упрощением сказать, что у позднего Вознесенского совершенно забыта социальная тема. Так, в сборнике 2000 г. читатель может встретить и сожаление об отданном Севастополе, и беженку, и погибшего в Чечне офицера. Но все это строки тронуты осенним ледком, хотя и расписанны морозными узорами аллитераций. По-настоящему еще дышат чувством лишь стихи, уходящие своей основой в нечто сугубо личное, один из примеров чего безымянное «Куплю Макарова…»:
Почему я не подсуетился
чтоб уехать из этих лет?
Не по зову патриотизма.
Дорога цена за билет.
От разваливающегося Блаженного
как уеду?
Пусть стреляют на поражение.
В поражении здесь – победа.
1995
Как многозначна, как полифонична по смыслу простенькая на первый взгляд строка: «Дорога цена за билет». Словно пред нами былой, тончайше чувствующий Вознесенкий. Та же смысловая полифоничность и напористость слышится порой и в его премированном сборнике:
Мы – итоги распада.
Наши боги распяты.
Но в целом перед читателем скорее «игры разума» и звуков, этакие скоморошествующие в стихах «кубики Рубика». Не потускневшее с годами мастерство словно утратило цель, вернее цель рассыпалась на множество целей, мелких, как плоские фигурки в тире. И грустно, и достойно размышления то, что острый ум и зоркий глаз молодого поэта с годами так и не стали основой будущей умудренности, а остались ярким антуражем детскости, наслаивающейся на холодящую отдаленность от объемной, а не плакатно «СМИшной» реальности. В чем тут причина? Только ли в поэзии? Только ли в индивидуальности поэта? Или, может быть, в самом времени, безвозвратно отринувшем поэзию, как властительницу дум? И, быть может, одним из подтверждений последнего является тираж превосходно изданного сборника … «2006» – 3 тысячи экземпляров? – И это после стадионов и сотен тысяч? Не закономерно ли, что звучание поэзии, круг читателей которой съеживается, как шагреневая кожа, должно изменится?
1. «Новые русские, извините, я – старый поэт». – Наша газета, 21 сентября 2006 г., с.38.
2. Там же.
Вознесенский и мы
Своеобразная литературная «игра в бисер» – уютный междусобойчик Волгина, посвященный А. Вознесенскому стал для меня одной из самых интересных «посиделок» с разговорами о литературе. Бесспорно, Вознесенский – феномен. Его стихи сродни выходу на пленер из художественных мастерских. Тому выходу, когда почти захлебываешься от свежего воздуха и «некомнатной» игры цветов. Конечно же, он и по своему уникален и как бесшабашный творец образов, который подобно бажовскому «Серебряному копытцу» засыпает нас образами и аллитерациями. Именно образы у него крылатые носители мысли.
Все так, а соцветье тех, кто был за столом беседы просто замечательное. Но мне лично не хватило объема. Восторженность и демонстрация наперебой собственных эрудиций затмили то, что мне видится и ощущается щемящей творческой драмой поэта. В чем, как я чувствую, ее суть и ее бездна, причем бездна не сугубо личная, а некого иного масштаба?
Вознесенский то пронзительно, то бесшабашно, но при этом ошеломляюще эмоционален. Причем, несмотря на возраст, он поразительно сохранил мастерство, эквилибристически виртуозную игру звуками и смыслами. Но в чем же тогда творческая драма? Как мне чувствуется, в неготовности смириться с утратой глубинных основ эмоционально-смысловой энергетики. В том, что пронзительность «обнаженных нервов» заменяется со временем «искусственными декорациями» чувств, бурями в тазиках там, где утрачиваются выходы к морям и океанам с их масштабными «девятыми валами».
Может быть, отчасти этот фантастический поэт то окунается в бодлеровский антиэститизм, то поигрывает матом. Но матерящийся стареющий поэт напоминает мне старуху на нудистском пляже...
И для меня эта драма не столько личная, сколько тень, нависающая над всеми нами, тень, двуликая, как Янус. Один из ликов – слом эпох. Тот слом, когда поэт и человек, который по прежнему тяготеет к фронде, не видя рядом с собой Маресьевых и Молодогвардейцев, хватается, как за соломинку за «оппозиционного» олигарха. Второй же лик – естественный закат некогда обжигающего солнца личных эмоций и, соответственно. Поиски своего рода «допинга чувств»…
И есть еще строки, которые никак не оставляют меня и продолжают клевать, словно орел печень Прометея. Причем не меня лично ( какой уж из меня Прометей!), а моего, но только более молодого современника. И это уже не о Вознесенском даже: «Беженка… Куда бежишь беженка?» Поищите сами в интернете и контекст, и имя автора. Строки эти леденят своей отчужденной холодностью. И это в мире, корчащемся от боли.
Невольно вспоминается уже непрофессиональные брызги эпиграмм:
… Какую родину любить? Ведь не страна –
Душа распалась…
И
«Разве дело в кульбитах изменчивой славы
и непрочности вечной народной любви?
Мы бредем по осколкам великой Державы.
Как осколки остры! Наши ноги в крови…
Что же касается собственно междусобойчика, то мне, как преподавателю, хотелось бы, чтобы, раз уж все происходит перед экраном и как вершится бы для слушателя и зрителя, то было бы уместно хоть что-то прояснять. Скажем, и что такое «Метрополь», и о Поэте и Хрущеве, и о том, что же не подписал Поэт в том черном 93-м, когда гуманнейшие из интеллигентов, буквально знамена человеколюбия, надломились…
Но не буду затягивать, а просто предложу Вам те свои размышления – размышления очень горькие для меня, которые появились еще при жизни поэта. Это в чем-то неуклюжие, но не трафаретные мысли, а то, что бередит меня до сих пор – «А.Вознесенский. Парабола пути».
Неизбежен ли в России «пятый Сталин»?
Странный вопрос, но именно его поднимает доцент Керимсал Жубатканов в своей задорной и насыщенной цитатами и цифрами статье «Пятый Сталин и Александр Проханов», опубликованной в журнале «Мысль» (2019, ноябрь, сс.29 – 32). Он начинает с того, что известный российский писатель сильных исторических личностей в истории России окрестил Сталиными, первым из которых был Владимир Святой, вторым Иван Грозный, третьим Петр Первый, а четвертым – сам Иосиф Сталин. Приведя ряд данных о том, чего стоили стране коллективизация, голод, унесший только по официальным данным жизни 7 млн. человек, репрессии, ошибки в международной политике и в собственно ведении военных действий в годы Второй мировой (за 35 лет с конца 17-го и до весны 1953 г. «от войн, голода, террора, депортаций погибло более 50 млн. человек и еще 1,5 млн. оказались в вынужденной эмиграции, включая цвет нации», Жубатканов восклицает: «Таким образом, прохановское заявление, что якобы нужен и придет пятый Сталин – это откровенный бред и антинаучная фантазия интеллигентного человека, писателя и патриота» (с.32).
Можно или нет с этим согласиться?
Начну с того, что с выбором «конкретных Сталиных» и я мог бы поспорить. Одно дело князь Владимир, который при всей своей неоднозначности, способствовал созданию на Руси единого культурно-духовного пространства. И совсем иное – Грозный. Тут уж я, скорее, вспомнил бы Ивана Третьего. А что Грозный со своей опричниной?.. Да и к Петру у меня отношение не благостное. Конечно, он, как историческая фигура, один из самых колоритнейших в мировой истории. Но переход на стезю вестернизации, наверное, мог бы быть и иным. Да и не обязательно таким же по форме. О конкретно Сталине же столько писано-переписано, что окунаться очередной раз в мутную воду такого рода споров просто не стоит.
Но вот тут-то и встают очень серьезные и заковыристые вопросы. Первый связан с языком полемики. Проханов – поэт от философии истории, и спорить с ним языком цифр все равно, что боксеру-профессионалу, критиковать правильность движений бегуна или прыгуна в высоту. Образное мышление потому и образное, что оно выходит за пределы буквализма. Вполне понятно, что щечки милой – не кораллы, а ее ягодицы – не из лебяжьего пуха. Только стоит ли для опровержения таких сравнений прибегать к учебникам по органической химии и биологии?
Тем более, что суть прохановской «философической поэзии» в акценте на драматичности сегодняшней ситуации в России и на том, что русская история (да и только ли она?) периодически нуждается в хирургах и проходит через горнила кровавых испытаний. Значит ли это, что насилие становится самоцелью? – Совсем необязательно. Просто, если уж дотянули до такого состояния, когда болезненная операция неизбежна, то, бывает, только она может оказаться спасительной, и всякие разговоры о ее гуманности или антигуманности тут ничем не помогут.
Что же касается имени образа, то и тут все просто: и Сталин, и Петр Великий были деспотами (при Петре в России тоже была колоссальная убыль податного населения). Но при немалом числе личных пороков и исторических ляпов они были государственниками. Не держали капиталов за рубежами своей страны, не отделяли своих судеб от судеб государств, которыми им довелось править. Вот это-то и делает их образы привлекательными в глазах многих.
Да и сама логика развертывания исторических событий, увы, не взлет фантазии интеллигентного или не очень человека. И даже к патриотизму особого отношения не имеет. Еще две с половиной тысячи лет назад великий греческий философ Платон в своем «Государстве» писал, что всякий относительный беспорядок – «охлократия» сменяется тиранией.
Если же вернуться к конкретике, то отсчитывать жертвы сталинизма с 1917 г. не резонно. Наоборот. Усиливающаяся диктатура, равно, как и режим личной власти, это устрашающая форма реакции на не менее страшный хаос. Да и о жертвах мировой войны, если говорить, то не походя. Иначе будет как в анекдоте о дружках, просыпающихся с перепоя: «А что Пизанскую башню мы тоже наклонили?» Все-таки жертв Бабьего Яра и газовых камер надо бы относить не к тирании Сталина… А уж об эмиграции цвета нации нам ли сейчас поминать? Ведь один только Казахстан за годы после распада Союза покинуло гораздо большее число людей. И из современной России уезжают не единицы. Цифры разнятся, но, даже согласно минимальным, число эмигрирующих из бывшего СССР заметно выше того числа эмигрантов, которые были выплеснуты из России гражданской войной и «классовой борьбой».
Цитировать же сегодня высказывание о том, «что не будь Сталина, скорее всего не получила бы такой поддержки плановая система экономики, которая породила коррупцию и стала причиной неэффективности управления» ( с.31), и вовсе несерьезно.
Конечно, в той «плановой системе» было немало слабинок и передержек. Но вот уже сколько лет нет Сталина, а коррупция и неэффективность процветают себе – и хоть бы что! Возьмем только один крохотный пример. Уже с десяток лет, если не более того у нас «облагораживают» город: сплошное опеньковывание деревьев, да такое, что вместо массы жизнеспособных красавцев остаются одни столбы метров в пять – десять и выше. Многие потом после этого гибнут или добиваются сознательно. Что-то, бывает, на месте загубленного высаживается. Представьте себе конвейер: от дерева оставляют один ствол, под его могут укоротить, раны замазать «зеленкой», потом зачастую корчуют. Попозже, что-то, возможно, высадят. Деньги и силы на все это идут немалые. Труд в поте лица. Да вот тени становится все меньше и меньше. И это что эффективная экономика, если только не считать эффектом средства, затраченные на экологическое варварство, которое по самому своему духу сродни «сплошному раскулачиванию»?
Так чем же наши иные недосталины лучше и логичнее образа того Сталина, который вырисовывается в фантазиях не одного только Проханова?
К оглавлению...