ПРИГЛАШАЕМ!
ТМДАудиопроекты слушать онлайн
Художественная галерея
Поморский берег Белого моря (0)
Храм Казанской Божьей матери, Дагомыс (0)
Поморский берег Белого моря (0)
Катуар (0)
Собор Архангела Михаила, Сочи (0)
Москва, Смольная (0)
Весеннее побережье Белого моря (0)
Побережье Белого моря в марте (0)
Весеннее побережье Белого моря (0)
Старик (1)
Зимнее Поморье. Рыбаки у Беломорска (0)
Северная Двина (0)
Малоярославец, дер. Радищево (0)
Собор Архангела Михаила, Сочи (0)
Беломорск (0)
Деревянное зодчество (0)
Храм Покрова на Нерли (1)

«Паук Жигулев» (записки сумасшедшего) Юрий Меркеев

article834.jpg
«Сызмальства почти, от младых ногтей, любимым словом моим было «дерзание», и — бог свидетель — как я дерзал! Если вы так дерзнете — вас хватит кондрашка или паралич…»
                                                   В. Ерофеев «Москва-Петушки»
 
С приветом сквозь тонкую пелену одного поколения…
                                                                                                   От автора
 
 
ГЛАВА 1
Мне от жизни многого не надо. Вершина счастья — проснуться в своей постели и обнаружить, что вчера я все-таки изловчился оставить заначку на утро. Бог мой! Ничто так не радует больного человека, как уютные мелочи бытия.
Начнем с того, что я мог бы проснуться на улице или, хуже, в притоне. Оказаться в мрачной милицейской камере или тошнотворной больничной палате. А мог бы очнуться в мире ином, хочется верить, более праздничном, чем этот. Впрочем, открыть свой день без заначки — это все равно, что проснуться в аду. Ни капли преувеличения. Именно в аду последнее время я пробуждаюсь, потому что заначки, как правило, утром уже нет. Кажется, все так просто. Выбрал из пузырька с лекарством пару кубов и положил до утра в холодильник. Пока в здравом уме и твердой памяти. Заначка для расхристанных типов, вроде меня, это практически завещание. То есть, то единственно ценное в жизни, без которого сам рай окрашивается в погребальные тона. Но в том-то и дело, что холодильник обычно на утро пуст. Люди, знакомые с этой чертовщиной, поймут меня. При тщательном исследовании дня вчерашнего обнаруживается этакая гаденькая минутка, когда пузырек с лекарством самоуверенно мнется в руках, а внутренний голос нашептывает: «Дружище, зачем тебе размазывать удовольствие? Оно же не масло, а жизнь твоя не бутерброд. Возьми счастье в свои руки, оно не призрачно. И вышли вдогонку к трем кубам еще два». И высылаешь. Внемлешь нежному голосу тела и совсем не слушаешь мозги, которые скорбят заранее: «А завтра? Что ты будешь делать завтра, когда проснешься? Сегодня ты прыгаешь с облачка на облачко, как блаженный барашек из мультика, а завтра очнешься на дне глубокого адского колодца и начнешь выть совершенным волком».
И точно. Так всякий раз бывает. В раю совсем теряешь практические свойства мозга. Блаженство, которое уже и не совсем блаженство, а только боль, вывернутая наизнанку, растапливает остатки мелкой расчетливости. Сколько раз это уже было! И будет еще столько же раз. Люди молитвенные, и те просят хлеба насущного на день вперед, понимая, что день долог, мрачен, и пуст, и чреват опасностями. А тут — существо, расхристанное донельзя, расщепленное на прогнивший дух, полумертвое тело и тупые мозги, — забывает о самом главном — заначке.
Время года для ада значения не имеет. За окном октябрь — холодно, сыро, темно. Низкие депрессивные тучи проплывают над городом, садятся на маковки церквей, расстилаются слезливым мороком, наполняют улицы, квартиры, дома, черепные коробки. Но если вам кажется, что ад толкает на что-то скверное, вы ошибаетесь. Ад ни к чему не толкает. Хочется тупо лежать под одеялом и жалеть весь мир — да, меня всегда пробивает на жалость ко всему живому, когда в душе мрак. Жалко до слез, что человек так смешно устроен, что ему необходимо непременно влить в кровь хотя бы пару кубиков лекарства, чтобы он ожил, воскрес, начал жить и творить. Смешно и горько. Парочка кубиков раствора, и я начну возвращаться к жизни. В душе моей запоют ангелы, а тучи вмиг обернутся дурашливой детворой, которая играет с человеком в прятки.
Закрываю глаза сразу после того, как резиновое донышко поршня упрется в кругленький носик шприца, скользит волна райской теплоты, поймать не трудно, но не ловится… Раз-два-три-четыре-пять, я иду искать. Смотрю на мир суженными зрачками, и нет мрачных туч. Попрятались, забавные небесные интриганы. Перевернулись белыми брюшками и превратились в барашков. Бегу-бегу, как в мультике, прыгаю с одного плюшевого облака на другое, лечу в невесомости, смотрю наверх, вижу солнце, вниз гляжу — золоченые маковки церквей. Маковки. Все милое сердцу. И как хорошо жить на свете. Как счастливо становится на душе, когда кругом маковки.
Люблю праздник Маккавеев. Все равно, что ветхозаветные мученики. Главное — календарь. Праздник середины августа, когда поспевает мак. Маккавей — мак вей! Деревеньки с маковками куполов церковных, в домах за иконами сухие головки с зернышками, трещат как музыкальные инструменты, погремушки для младенчиков. Все мы младенцы в боге. В деревнях сочиво делают из толченых зернышек, приговаривают святые молитвы. Ах, благодать какая!
Стоп. Размечтался. Заначки нет, а без нее нет мне никакого рая. Нужно собраться с силами и спускаться из ада в ад. Тридцать девять ступенек. Не упади. Не оступись. В аду переходим малыми шажочками. Тридцать девять ступенек вниз, потом две сотни шагов до трамвайной остановки и вечность ожидания. Сначала появится Валера, хмурый, противный Валера с мускулами богатыря и мелкими глазками старухи-процентщицы. Валера будет прохаживаться по остановке взад-вперед с видом гениального превосходства. И он прав — ему хорошо еще с вечера и будет хорошо завтра утром. А если ему хорошо, то он уже в превосходной степени рая по сравнению с бледными тенями, только что выбравшимися из ада. Нас много, Валера один. И все хотят теплоты, которая гуляет по венам Валеры, но не у всех имеются деньги, чтобы купить теплоту.
У меня денег нет, но есть желание рая. И я пробуждаюсь от паутинного плутовства мыслей, мне надо, надо, надо. Поскорее надо мне и моему телу. И душе, и мозгам, и всему «я», расстроенному и расхристанному, чтобы снова собрать себя воедино и восторжествовать. Октябрь. Тридцать девять ступенек и две сотни шагов до возможного рая. Пора. Царствие небесное понуждением берется. Царствие земное тоже. Тяжелы абстинентные утра, ой, как тяжелы.
Одеяло чугунное, сдвигаю его как погребальную плиту. Кровать — могила, потому что заначки нет. Если бы я знал, что в холодильнике меня ждет два кубика счастья, я подпрыгнул бы на постели как цирковой акробат и, мир перевернулся бы с головы на ноги, а потом сразу снова на голову, и так несколько раз, до седьмого неба. Мечта. Теперь время начнет канителиться, насмехаться надо мной, показывать зубы вместо улыбки, а часовая стрелка будет стоять на месте, словно привязанная к пудовой гире. Самое тяжелое время — утро без заначки. Бремя всех бед, собранных воедино.
Долго всматриваюсь в черный джемпер, в котором вчера лег спать. Вот они — два куба безрассудства. На груди ровно обуглен кружок от выпавшей из рук сигареты. Если посчитать дырки на джемпере, то их будет ровно столько, сколько осенью у меня было адских пробуждений. Потому что вдогонку к двум кубам летит таблетка димедрола, а это, надо признаться, совсем уже бессовестно. Потому что безрассудно. И сигарета в постели всегда выпадает из руки ровно в тот момент, когда переплываешь рубеж между седьмым небом и беспамятством. Тело расслаблено, мозги спят, выносите меня из квартиры, демоны, ангелы, я не произнесу ни слова возражений.
Тошнота — привычное дело. Токсикоз от бремени бед. Волосы всклокочены, как у питекантропа, глаза шальные, желтые, красные, щетина клочками. Иду-бреду в полутьме адовой почти на ощупь до туалета в трусах и продырявленном джемпере, бормочу молитвы и жалею весь мир. Увижу паучка в туалете — расплачусь. Паучок совсем высох без мух. Мученик. Замечу на плафоне в ванной комариное кладбище — разрыдаюсь. Глупые твари, они летели на свет лампы, а попали в ад. Нужно постараться умыться так, чтобы не стошнило. Если только с закрытыми глазами под струю холодной воды. И без резких движений, способных спровоцировать пищевод.
В зеркало не смотрю. Боюсь. Знаю, кого там встречу. Зачем усугублять? Нервы итак на пределе. Свет включать не люблю. По пути в ванную — двойная дверь в комнату родителей. Витражи расписаны Papaver somniferum. Мак снотворный. Каждый лепесток как живой. Отец попросил сделать. Когда был живой. И мама радовалась моей работе, когда была жива. Они закрывали свою комнату на ключ, а через расписанные густыми красными цветами витражи, я не мог разглядеть, есть ли кто дома. Но если просачивался свет сквозь витражные маковые головы, я знал, что родители не спят, и я могу попросить в долг денег. Давали, потому что жалели меня. Пять лет они уже в ином мире, а мне иногда по утрам мерещится, что там, за масляными маковыми головами, похожими на церковные купола, пробивается свет. И я слышу их шепот. И это как пение ангелов.
— Ты же обещал, сынок?
— Обещал, мама, да сил больше нет.
— В прихожей висит мой плащ. Возьми из кармана деньги. Только все не бери. На хлеб оставь.
— Я верну, мама. Только до остановки сбегаю, здоровье поправлю и на работу.
— Только в кафе не заглядывай. Там наши рабочие заводские, все знакомые. Упрашивать будут, чтобы выпил сто грамм. А тебе нельзя, — вторит маме отец. — Помни об этом. Нельзя. Контузия. Не усугубляй. Купи лекарство и на работу.
— Не пей, сынок. Контузия. Опять в драку полезешь. Или тебя побьют. А ты и не помнишь, что было. Возьми в кармане плаща деньги. На хлеб оставь. Остальное возьми.
— Хорошо, мама. Спасибо, отец. Пить не буду. Помню все. Куплю лекарство и на работу.
Нет больше маминого плаща в прихожей. Нет денег. И работы в том виде, в каком была назад пятилетку, тоже нет. А маки на витражах остались. Закрывают от меня видимость того света. Да. Именно, того света.
 
 
ГЛАВА 2
Пять лет прошло, а я иногда отчетливо слышу их голоса из той комнаты с маками на витражах. Слышу, когда просыпаюсь в аду без заначки. И брожу по квартире, разговаривая с самим собой.
Но с утренним лекарством все меняется. Во всех комнатах я зажигаю свет, включаю телевизор на любой программе, наполняю пустоту какой-нибудь музыкой. В раю мне необходим шум. Бесполезный, ядовитый, безжалостный. Потому что в раю мне недостает ада. Должна быть какая-то гармония, и я компенсирую загнанную в подполье душу внешним праздником. У нас запляшут лес и горы. У нас станцуют церкви за окном, а серые брюхатые тучи извернуться белыми барашками и станут по моей команде танцевать фокстрот на скользких покатых черепичных крышах. В аду мне хочется тишины и жалости, в раю недостает праздничного шума и диктатуры. Я уже признавался, что расхристанному существу трудно соединить воедино больной дух, израненное тело и пропитанную ядами душу. Соединить так, чтобы почувствовать настоящее счастье, а не поддельное, временное. Все понимаю, мирюсь, никого не осуждаю. У меня одна беда, у соседа по «палате» другая. У кого повернется язык опровергнуть суждение о том, что все мы в этой жизни как пациенты планетарного сумасшедшего дома? Вглядись в себя, человек, вглядись в горе и радости, в опьянении и с похмелья — и ты поймешь, что я прав.
А что если начать утро в аду не так, как всегда? Что если зажечь свет во всех комнатах? Побриться, помыться, вогнать в себя стакан крепкого чая с анальгином и пойти? Быть может, что-то изменится в окружающем мире? Надавить на кнопку телевизионного ящика и — пусть стошнит! В конце концов, телевизор и раньше вызывал рвотные рефлексы. И пусть будет жалость ко всему и всем. Я не стыжусь своих слез. Потому что человек не может быть меньше двух кубиков опиумного раствора, а он меньше. Не может он прыгать из рая в ад от иглы, загнанной в вену. А он прыгает. И зачем тогда эта раздвоенность быта? Зачем есть заначка, и нет изобилия? Ведь если было бы изобилие, тогда не нужна была бы заначка. И не было бы этой шизофренической раздвоенности бытия. Разве это не так же ясно, как дважды два?
Нет, я никогда не поверю тем болтунам из телевизора, которые призывают ради любви к несчастным больным лишить людей свободы выбора. Лицемерные лгуны, которым я бы прописал операцию по укорочению языков. Что они понимают, сидя в геморройных креслах и оскопленных кабинетах? Что ведают они, которые ни разу не просыпались в аду и не знали, наступит ли рай сегодня или вообще не наступит? Что может сказать хорошего, доброго здоровый человек больному? Мне жалко их, фарисейских угодников, которые при новой власти поменяли окрас, как хамелеоны, а по существу остались прежними корыстолюбцами. Спаситель сказал про них: «Гробы окрашенные. Снаружи лак и богатство, а внутри гниль!» И отпустил падшую женщину со словами: «Иди, милая, постарайся не грешить больше».
Мне жалко всех. Себя не жалко. Обидно. Какая глупость.
Что я могу поделать?
Токсикоз. Время тяжкого бремени. Тридцать девять ступенек октября. И Валера, в крови которого течет желанная теплота.
 
Но я остаюсь в тишине, потому что боюсь расплескать содержимое ада. Остерегаюсь бешеных схваток телевизионных программ, тугой агрессии, язвительной черноты. Хватит того, что есть во мне. Тошнотворный ком я понесу через все утро, и мне надо это смиренно выдержать.
Утро само по себе встает колом в горле и пищеводе. Не дойти до ванной, не побриться. Максимум, что смогу — во тьме вылить на свою голову ведро холодной воды. Прилизать волосы, остудить мозги. И это уже много.
И я одеваюсь. Медленно, тихо, плавно. И в темноте. Шарю рукой в углу прихожей, нащупываю рабочую спецовку, надеваю ее, в сапоги попадаю не с первого раза, но сверху. Наклоняться нельзя. Опасно. Поясница трещит как электричество, а склонять голову рискованно. Все из меня трехсоставного может хлынуть вовне. У двери на мгновение задерживаюсь, шепчу какие-то молитвы. Ангелы меня не слышат. Я знаю это. Никто не хочет слышать человека в аду. Потому что дверь ада изнутри запирается. Я открываю дверь и делаю шаг в подъезд. Сверху льется православное радио. Полуслепая бабушка Дуся каждое утро включает радио с церковными песнопениями и делает это так, будто она не полуслепая, а полу глухая. Бабушка Дуся была знакома с моими родителями. Пять лет назад я мог бы занять у нее денег, и она бы дала мне, не боясь обмана. Теперь не даст. Я обманул ее надежды. Пообещал сварить крест на могилу мужа, взял деньги авансом, но не сварил. Пришел больной на работу через лазейку в заборе, упросил мужиков дать мне три металлических бруска из кузницы, выложил перед бабкой в форме креста и выманил у нее оставшуюся сумму. Деньги проколол, а про сварку забыл. Теперь у нее в квартире валяются бруски для креста, а я не могу занять у нее денег. Впрочем, наверное, смог бы, если захотел. Не хочу — стыдно. Время ушло, когда я умел без стыда просить в долг деньги. Это было по молодости, когда совесть умела симулировать эмбриональную шизофрению. То есть когда моя душа на мгновение превращалась в совершеннейшее дитя, не ведающее ни стыдливости, ни угрызений. Тогда я мог просто прийти и попросить. А теперь нет. Мнусь перед дверями, покрываюсь краской стыда, не знаю, что сказать. Вроде как знаю, что отдам, но просить не могу. Возраст. Проклятущая деликатность души, которая с годами только усугубляется и становится очевиднее.
С женщинами та же история. В молодости завести знакомство для меня было пустяшным предприятием, а теперь тяжеленным грузом. Только если не брать во внимания девочек из притона. С ними совсем просто — они без затей. Сольешь им кубик-другой для восстановления формы, они уж и рады отплатить, лезут целоваться, себя предлагают как вещь — попользуйся, друг, если хочешь. Но мне не надо этого. Невозможно служить двум господам — Папарум Сомниферуму и разврату. Мак снотворный притупляет телячий интерес и восстанавливает единство теплоты души и духа. Есть, конечно, другие снадобья, которые заточены именно под теленка… ха-ха-ха… даже бычка для случки, вытяжка из южно-американской культовой травки эфедры, но ей-богу, это такая гадость, что и говорить не хочу. Видел я «винтовых», нарезанных — маньяки с расширенными зрачками, носятся сутками по городу, не спят, ищут блуд изобретательный. Тьфу! Смотреть противно. Где же ваш Человек в человеке? Где степенность и духовный подъем? И чем вы, скажите, отличаетесь от подопытных кроликов, над которыми циничные дяди ставят эксперименты? Нет, друзья, одно дело — опиум, совсем другое какая-нибудь галлюциногенная травка или эфедрин. В первом случае душевная теплота руководит телом, во втором и третьем — тело шаманит над душой. Скверно это, братцы, очень скверно. Если бы меня спросили, хочу ли я, чтобы легально торговали анашой или эфедрой, я бы твердо ответил: «Нет!». Опиум иное дело. Человек под маковым раствором мягок и деликатен, как князь Мышкин. Под эфедрой — питекантроп. Алкоголь не в счет. Это другая планета — грубая, страшная, но терпимая за пять минут до открытия винных отделов или аптек. В эти пять минут мы с обитателями винной планеты в чем-то даже похожи. В интеллигентности, что ли? Или в деликатности, которая выпирает наружу и боится даже окрика, любого нестройного шума, яркого света, музыки. Боится всего.
— Андрюшка, — иногда сослепу хватает меня тетя Дуся за рукав. — Скажи-ка, сколько ступенек я прошла? Десять? Не промахнусь, чай?
— Не промахнетесь, — отвечаю я и помогаю ей выйти из подъезда. — Если кто-то не пристроил еще одну ступеньку.
— Шутишь? Это хорошо.
— Шучу. Я вообще последнее время большой шутник. Раньше не любил этого. Теперь люблю. Шутки жизнь продлевают. А язык укорачивают. Это по мне.
— Батареи-то опять у нас холодные. Пойду ругаться. Деньги платим огромные, а топить нас не хотят. У вас в квартире холодно? Аль нет?
— Холодно.
— Ты не серчай на меня, старую. Забыла я про тот крест. Зятю наказала. Он новый сварил.
— Спасибо. А то, может быть, подождать?
— Подождать? — кукситься бабка и беззвучно смеется, похожая на куклу из папье-маше. — Опять шутишь?
— Не шучу. Подождите немного. Я вам не сваркой прихвачу, а на винты крутые посажу. Чтобы на вечность. И табличку из пластика сделаю. Золоченой бумагой оберну.
— Хиииии-иииии, — заходится тетя Дуся. — Уморил. Не готовят заранее ни свадебных платьев, ни могильных принадлежностей, ни детских пеленок. Знак дурной.
— Не могу согласиться. У меня бабушка-покойница загодя косу приготовила, и зубы велела в гроб положить. Прожила сто лет.
— Это другое. Воскреснет когда в теле, будет у нее и волосы роскошные и зубы. Я не верю в эти приметы. Чай, там все молодые будем.
— Что, совсем-совсем стариков не будет?
— Не будет. Я теперь грамотная. Ох, Андрюшка, — спохватывается соседка. — Не громко ли радио включаю? В церковь уже не дойду, а там так славно поют. Так славно. Как в раю. По радио то есть.
— Не переживайте, тетя Дуся. Мне не мешает. Пожалуй, это лучше спортивной гимнастики или какой-нибудь оперетки.
Мне нравится ее оптимизм. Едва передвигается, считает ступеньки под ногами, чтобы не промахнуться, но каждый день ходит в управление дома ругаться насчет отопления. И зимой, и осенью, и летом. Бабушка живет этим. Свой ад она предпочитает не закрывать изнутри, а выкрикивать его на людях.
Первая ступень, и хор взрывается: «Помилуй, боже, по велицей милости твоей и множеству щедрот твоих…»
На двадцатой ступени бородатые ангелы гаснут, и я прохожу мимо двери собачника. Цепной пес дома. Воет, кобель, на улицу просится, а хозяина нет.
Свет бьет по глазам. Неужели солнце? Откуда оно? И куда подевались тучи?
До остановки можно дойти двумя тропинками. Первая ведет мимо кузницы, бараков и церкви, вторая делает небольшой крюк и приводит сразу на остановку. С тыльной стороны кинотеатра «Родина». Когда мне дурно, я иду по второй дороге. Крайне важно увидеть обстановку торговой точки со спины. Нет ли там милиционеров? Есть ли продавцы лекарства? Посмотреть и принюхаться. Будет ли удача? А если пойти по первой тропе, то храм божий не минуешь. И там можно прислониться к оградке, закрыть глаза и взмолиться всем прогнившим нутром: «Господи, ты есть, я знаю. Помоги мне в малом, прошу тебя. Помоги лекарством. Отплатить мне нечем. Ты знаешь. Да и не надо тебе ничего. У тебя все есть. Святые большие и малые, великие, преподобные, юродивые и мученики, святители и равноапостольные. А ты меня, малого, не забудь. Помоги». И верите? Помогает. Не всегда, но помогает. Иногда от жалости слеза блеснет. Всех мне жалко. И Сонечка Мармеладова вспомнится. И отец ее горемычный. Потому что похожи мы. Нет у нас ничего, что привязывает ремнями к жизни. Мы как воздушные шарики — болтаемся на тонкой ниточке и колеблемся на ветру. Того и гляди, оторвемся, взлетим или кто-то шкодливый проткнет нас острой иглой, и вырвется все содержимое. Ну и пусть. Главное — теплота внутри оболочки. Теплота, которую Мармеладовы вытягивают из бутылочек, а мы из макового раствора. Пусть рвется. Лишь бы все возвращалось на круги своя.
 
 
ГЛАВА 3
Пойду сегодня по первой дорожке. И пройду мимо церкви, передохну, прислонюсь к железной ограде, прутья которой гнул сам в кузнице. Прутья хранят тепло моих рук. Передохну немного, и еще сто шагов. Утро с морозом. Под ногами скрученная в лоскутки листва с инеем. Шорох. Пар изо рта.
Около церкви люди. Священник вылез из богатого авто и скользнул в храм. Молодой, сильный, гибкий. Не нарастил еще ни бороды, ни живота. Несколько старушек бросились под правую руку. Не могу понять этого целования. К чему оно? Да ладно — пусть лобызают. Не мое дело. Нравится ручку целовать — пусть целуют.
Двери храма распахиваются, прихожане входят внутрь, как Иов во чрево кита. Колокольный звон падает сверху и разлетается по тихой улочке. Бабушки пришли за своей теплотой. Им хорошо. Свою теплоту они получат бесплатно. А я претерплю мучения. За что? За то, что не могу жить иначе. Не могу и не хочу. Обладающий свободой воли человек страдает за собственный выбор. Так всегда и со всеми. Никто не заставлял меня под дулом пистолета принимать свою теплоту. Я избрал ее сам, в трезвой памяти и твердом рассудке. Теперь не отрекусь. Впрочем, когда я делал свой первый шаг, я еще ничего не понимал в жизни. А когда понял, было уже поздно. Свой выбор я сделал. Свобода — хитрая штука. Она как чрево кита — войди туда, человечище, из любопытства проникни в зияющую даль. Поймешь, что оказался между молотом и наковальней, когда упрешься в пол и небо, и решишь назад. Теперь будь уверен — не ты извергнешь из себя кита, а кит, когда пожелает извергнуть наружу. Будет ли чудо — вопрос. А пока сиди и молчи. Ты свободен.
Прислонился к церковной решетке, вскинул голову вверх. Небо ясное, купола золотые, черные птицы, грачи, кажется. И вдруг — черный снег. Сыплется хлопьями, падает оземь, тает на глазах, оставляя после себя чернильные лужицы с бензиновыми разводами. Что со мной? Или с природой? Поворачиваю голову, чтобы посмотреть на реакцию прохожих.
— Опять выбросы ночью были, — говорит охранник церковный, выходя покурить за ограду. — Наш комбинат по ночам орудует. Я там работал.
— Выбросы? Бумажный опять тошнит?
— Умно говоришь, — щурится служивый. — А ты кто?
— Человек, должно быть. Или выброс в сторону человека, может быть, не самый ядовитый. А ты кто? Должно быть, тоже человек?
Не нравятся охраннику умные беседы по утрам — нутром чувствую. Поэтому закругляюсь.
— Ты не напрягайся, братишка, это я от грусти. Черный снег. Птицы черные. Кругом нет просвета. Хоть волком вой.
— Ты мне не брат, — хмурится богатырь. — Подаяния не будет. А в церковь не пущу. Странный ты, дядя.
— Странный, — соглашаюсь я. — Очень странный. Стою тут и с тобой беседую. Странный.
— Ты что это? Издеваться? Я с ночи. Нервы. Нажму кнопку, тебя мигом оприходуют.
— Я сейчас уйду, — отвечаю. — Постою около прутьев и пойду.
— Ну-ну, — втягивает в себя папиросу охранник и выдыхает перегарный дух. — Ну-ну.
Едва сдерживаю ком в пищеводе. Не хорошо будет, если из всех щелей моего трехсоставного «я» брызнет тошнота. Не столько материальная, сколько душевная и духовная. Эта тошнота копилась годами. И черный снег с целлюлозного комбината, и перегарный дух охранника вполне могут спровоцировать меня на метафизический бунт. Не хорошо будет около храма. Бессовестно. На трамвайной остановке — ладно. В тылу кинотеатра «Родина» — тоже как-нибудь. Только не у храма. Ведь верую же я? А как же? Без веры куда? Теплота мне нужна, чтобы выйти из ада. Теплота, которая сейчас, возможно, бежит по венам Валеры и тех, кто купил теплоту.
Иду вперед, занимая голову приятными воспоминаниями. Как-то летом родители уговорили меня уехать в деревню, чтобы переболеть. Лет десять назад это было. Оставил я всех и вся, и умчался в далекую деревеньку. Месяц работал в поле, помогал родне по хозяйству, косил траву, полол огороды, воду из колодца носил. Вроде как поправляться начал. Мускулы налились силой, румянец заиграл на щеках. Мог спокойно засыпать, просыпаться. Молоко парное, природа, пешие переходы меня оживили. Как минимум, одно «я» из трех, стало послушным и крепким, как молодой теленок. Тело мое. То есть то «я», которое не может отдельно от души и духа. И случилось нечто, что навсегда определило меня цельного. Понял я, что мне здоровье телесное — не самая главная в жизни вещь. Есть нечто большее, скрепляющее все три «я» воедино — та самая теплота, энергия, дух. Я не мистик, но произошел казус онтологический, определяющий меня как единицу вселенной.
Был август, густой, наливной, ароматный, изысканный. Все вокруг дышало полнотой. Нет. Даже не полнотой, а переполненностью. Знаете, как бывает, когда долго воздерживаешься от неги, работаешь правильно, правильно отдыхаешь, а потом вдруг разнежишься до ощущения радости тела? Той самой телячьей эйфории. Кажется, тронь меня травинка на ветру, и я взорвусь чем-то дремучим и буйным. Состояние на грани распущенности. Это приятно и неприятно одновременно. Приятно чувствовать силу, неприятно понимать, что ты раб самых примитивных удовольствий. Все мы рабы собственных предпочтений. По моему мнению, ярмо должно носить характер метафизический. Не скоты же мы. Люди.
Я жил в деревенском доме с тетушкой по материнской линии и двумя двоюродными сестрами. Две пышногрудые красавицы, хохотушки. Оля и Галя. Голос их часто звучал в унисон моей телячьей эйфории, крался в сон, и я понимал, что здесь в деревне я становлюсь иным — грубоватым, смешливым, сильным. Такого себя я не очень жалую. За два дня до отъезда ко мне подошла тетя Вера и спросила, не хочу ли я сходить в церковь деревенскую исповедаться, причаститься.
— Да, тетя Вера, хочу.
А хохотушка Оля, которая стояла поблизости и кокетливо косилась на меня, прибавила:
— Он еще не успел нагрешить, мамочка. Пусть не торопиться.
— …и до медового спаса останется, — рассмеялась Галина, соблазнительно поправляя на груди маленькую цепочку с крестиком. — Я с братом о философии хочу поговорить.
— А ну-ка в дом, хохотушки, — прикрикнула тетя. — Дайте с серьезным человеком переговорить.
Сестры отошли к сеням, стали шептаться, хихикать.
— Я ж ведь знаю, почему ты приехал, — сказала тетя Вера. — Мама твоя звонила. Переживает. Просит, чтобы ты в церковь сходил. Как бы точку поставил в исцелении.
— Исповедаться, говорите, причаститься?
— Так надо, Андрюша, поверь. Ты поправился, я это вижу. А вернешься в город, там что? Опять пойдешь по той же дорожке?
— Не знаю. Не думал об этом. Тут хорошо. А в городе все по-другому. Тут не могу, а там не хочу. Выходит, что опять на ту же дорожку. Нет полной радости, тетя Вера. Нет правды. А я болею от этого. И лекарство у меня одно. Боюсь, что точек я ставить сам не хочу. Многоточие, пожалуй. Не люблю в таких делах ни точек, ни восклицательных знаков. Вопросительных тоже не люблю. Меня никто не заставляет жить так, как я живу.
Воскресным утром отправился в храм. Исповедался. Долго, подробно, искренне. Все рассказал старому священнику, что мучило мою совесть. Об одном не рассказал, потому что угрызений совести не чувствовал. Люблю раствор маковый. Разве это дурно? Против совести разве? Нет. Потому и скрыл. До причастия оставался час. В церкви душно. Вышел я из храма и решил по деревне побродить. Хожу мимо домиков приземистых и высоких, новых и потрепанных, любуюсь старине. И вдруг вижу в одном из огородиков кустики мака. Того самого. Papaver somniferum. Махровые листочки красные, стебли тонкие, головки тяжелые, налитые. На перси женские похожие. Прикоснись к ним травинкой, и брызнут молочком. Это же точно как у меня на витражах. И тут взмолились две мои составляющие — душевная и духовная. Надо брать верх над телячьей эйфорией. Да. Дружище, не для тебя эта телесная радость, которая не приносит счастья. Не для тебя веселье молодого бычка, которого вскоре поведут на заклание духу. Выше надо быть этого. Мечтать не о сладком меде, а о грезах с горчинкой, вытянутых из головок маковых.
В два прыжка оказался у цели. Сильными движениями вспорол чернозем огорода, вырвал раскидистые кусты мака, и в дом. Заварил в кастрюльке. Испил напиток и задремал на часок. Проснулся, когда прихожане из церкви пришли. Тетя Вера спросила:
— На исповеди тебя видела, а на причастие не пошел?
— Не достоин я, тетя Вера, — ответил я узкими зрачками внутренней теплоты. — Причастился другим.
— Ах, этим? — всплеснула руками тетя.
— Этим, — ответил я. — Зачем же обманывать боженьку? Самого себя и то не обмануть.
 
 
ГЛАВА 4
На трамвайной остановке клубится народ, ожидает транспорта. Подъедет трамвай, похожий на ископаемое палеолита, всосет в себя безропотных тружеников, примнет их, сделает единой массой, переварит в холодном металлическом чреве, выбросит порциями на остановках, и снова за скрипучую работу. Люблю трамваи. С детства люблю. Есть в них что-то сентиментальное и родное. И три копеечки, запотевшие в ладони, помнятся, и особенный свет из окон, когда темно. Искры сверху и снизу — праздник.
Бог мой! Сорок лет пролетело как в тумане, а мир почти не изменился. А если изменился, то не в лучшую сторону. Уплотнилась агрессия, хмурость, темнота. Церквей стало много, а света мало. Парадокс? Все те же недовольные усталые лица, утренняя тошнота. Если бы не опиум, я растворился бы в серости, у которой миллионы оттенков. За что же мне ругать папавер сомниферум? Есть у меня и цель в жизни, и смысл. Нет только понимания того, почему какие-то дяди с большими головами решили, что опиум хуже, чем алкоголь. Зачем вместо меня определили, что есть хорошо, а что плохо? Для чего расписали мою свободу на годы вперед? А если я не такой, как все? Если не нравится мне набор побрякушек, называемых ценностями мира сего? Неужели вас не тошнит от телевизора? Меня тошнит. Уже давно. Включаю его исключительно в качестве рвотного средства.
Вы скажете, что я смелый такой потому, что бояться мне нечего. И потерять ничего не жалко, кроме своих оков. Не правда. Вы скажете, что с меня взятки гладки, потому что я трижды сиделец в психиатрической клинике? Отвечу — чушь. Долги родина взымать умеет — и когда мне, восемнадцатилетнему, в руки сунула автомат, и когда ответила на мою утонченную честность толстой историей болезни, похожей на фантастический роман, в котором главный герой оказался вдруг на процессе. Включили свет в большом куполообразном храме без бога и нацелили прожекторы на меня. Вы признаете себя виноватым? Конечно. Я во многом виноват. Разве есть люди невиновные? Нет. Всегда найдется хоть капля вины. И меня, худенького человека с толстой историей несуществующей болезни, обрядили в сумасшедшего. Психопатия — это не болезнь, аномалия характера. С точки зрения умных дядь, я личность незрелая, ненормальная, бунтующая, не желающая принимать ценности этого мира. Диагноз звучал как музыка: «Наркомания опийного круга». Братство кольца. Я был вдохновлен этим диагнозом и решился на откровенность. Но вместо умной полемики дяди в белых халатах стали пичкать меня нелепыми вопросами:
— Андрей Иванович, чем дерево отличается от полена? Кобыла от лошади? Армейские сапоги от полной луны? Как звучит столица республики Конго? Кто президент Вьетнама? Кто написал «Цветы зла»? Чем курица отличается от яйца?
Боже мой! Да какая мне разница, кто президент Вьетнама? Чем курица отличается от яйца? Разве в этом дело? Все сотворено из единого божественного вещества. Какое мне до этого дело? Мне нужна моя теплота, энергия, жизненная сила. Я нахожу ее в травах из семейства маковых. Я никому не хочу зла. И не считаю, что «цветами зла» можно назвать маки. Все от бога, все есть лекарство и яд — в зависимости от меры. Тогда почему я психически болен? Да бог с вами. Готов и это признать. Не лишайте меня свободы. Дайте то, что отличает человека от выброса в сторону человечества. Так нет же. Тревожная кнопка в руках охранника может оборвать мою свободу и снова загнать меня под навес метафизического процесса.
— Ты виноват?
— Да. А кто из нас не виноват?
— Обещаешь жить как все?
— Не могу, ваше вашество. Не желаю. Готов пойти на крест.
— Ну и болван. Возьми наше и избегни креста.
— Не могу ваше. Хочу свое.
— Ну и осел.
— Да, ваше вашество. Не токмо осел, но и бог ослов.
— Каково твое последнее желание?
— Как у Тиля Уленшпигеля.
— Это какое?
— Поцелуйте меня в уста, которые не говорят по-фламандски.
— Осел.
— Богослов.
— Пошел к черту.
— Слушаюсь.
Через дорогу кафе «Чудо». В восемь утра там уже томятся фигуры знакомые, небритые, с похмелья. Алкоголь — не мое, но алкоголиков понимаю, как себя самого. Минуты до открытия питейного заведения — это все равно, что шприц, занесенный над веной. Еще каплю подождать и вот оно, счастье! Венец ожидания. Растворенный кол в пищеводе. Желанная теплота в крови. Проще всего понять, кто есть на торговой точке, сразу после прибывшего трамвая. Рабочий люд устремляется в салон, трамвай уезжает, остановка оголяется. И сразу заметно, кто есть кто.
Несколько бледных сутулых фигур приметил. Ждут торговца. Валеры нет. Либо он отлучился с клиентом и вскоре вернется, либо сегодня не его день. И ждать нужно другого продавца. Долго ждать. Целую вечность.
В машине такси дверь распахнута, курят нервно крашеные девицы с темными подпалинами у глаз. Ночные девчонки отработали часы и мигом на точку — купить теплоты и пойти по домам или притонам приводить себя в порядок. Жалко их. Черт возьми! В аду всех жалко до слез.
Питейное заведение открывает двери. И в миг за своей теплотой устремляются мученики утреннего похмелья. И тут же, как из чрева библейского кита, назад на улицу — кричат, гикают, свистят, радуются, точно арабская молодежь на святой земле при схождении небесного огня. В руках пламенеют бутылочки, стаканчики пластиковые белые порхают из ладоней в ладонь как у факиров. У них праздник. У меня тоска. Располагаются на лавке без стеснения, разливают, шумят. Кто-то из рабочих кузницы машет мне рукой, полагая, что мне нужна их теплота.
— Иваныч, иди к нам! — кричит и салютует сырком плавленым. — Иди, согрейся.
Отмахиваюсь с улыбкой, а в пояснице зуд — а, может быть к ним, к этим незатейливым служителям Бахуса? К звону бутылок и смачной ругани? Нет, нельзя. Будет хуже. Нельзя теплоту одного мира мешать с другой. Все равно, что вместо колодезной воды хлебнуть керосина. Плохо будет. Я знаю. Очень плохо. Не только мне, но и людям случайным, которые не ведают тонкости бытия. Будет скверно всем, кто окажется рядом в самую непочтительную минуту моего помутнения. А это случится, будьте уверены. Пробовал множество раз. И зарекся однажды, когда очнулся в дурно пахнущей камере на цементном полу среди хмурых физиономий соотечественников. Ладно бы просто похмелье — это еще ничего. Пережить можно. Но к похмелью спиртному приумножается ломка лекарственная, а это ад в квадрате, братцы, в кубе ад, у которого вместо дна бездна. Черная зияющая пустота. Сделаешь шаг и уйдешь в геометрию отрицания, где нет даже старого круглого нуля. Одни минусы и острые шпили раскаяния.
Вспомнил розу, которую я ковал на могилу матери. А потом пытался забыться вином, и падал все больнее и ниже. Нет, друзья-алкоголики, без обид!
У кинотеатра на скамье мерзнет Купцов, его знаю отменно. Купа из первых наркоманов города. Мученик за идею. Когда-то давно привез из Питера рецепт извлечения морфина из маковой соломки — грубый рецепт, чернушный. Процесс занимал минут сорок, молодые наивные первопроходцы собирались на кухнях квартир, замешивали соломку, запаривали в ацетоне или растворителе, вываривали, прожигали легкие химическим дурманом, как язычники грудились вокруг полученных в мистерии кубиков черной вязкой вытяжки, пахнущей пережженным вишневым вареньем, пьянели уже от ядовитой атмосферы капища. Наконец, вытягивали через три слоя ватных тампонов в огромный шприц бордовую теплоту с запахом томатного сока, очищали ее своей кровью, снова варили, смотрели на свет — прозрачная ли получилась вытяжка? Разносили по малым шприцам, и вены горели от смол и примесей, все равно вгоняли в себя варево, кого-то трясло нещадно, кого-то тошнило, кто-то рад был и этому. Боже мой! Разве сравнится нынешняя технология с той первой? Бунт изливался демоническим способом. А нужна была всего только теплота, которая есть в лепестках и бутонах мака снотворного, того, что растет в обычных огородах. Не химия нужна, а лекарство. Не яд, а дух папавер сомниферум, теплота и уют в трехсоставном «я». Но кто знал, насколько терниста дорога бунта. Много ли осталось людей среди тех, кто выжил? Не знаю.
Купцов сидит на скамье, нахохлился, как птица, поднял воротник. На нем старая сальная курточка, длинные волосы давно не видели и не хотели расчески, худоба в лице неимоверная, словно человек только покинул концентрационный лагерь. Конечно, Купцов сидел и не раз, но худоба его не от отсутствия пищи. Худоба от взлетов и падений, от злой привязанности к веществу, чем выше взлеты и ниже падения, тем явнее худоба.
У Купы на лице написано, что он наркоман. Рядом с ним вьется девица, в которой я с трудом узнаю Маринку Антипову, в прошлом красавицу, теперь старуху с гнилыми зубами и злыми маленькими глазками. Маринка тоже сидела и не раз, вышла с туберкулезом и циррозом печени до срока.
Я подошел поздороваться. Вялое пожатие рук, безразличие в глазах.
— Где Валера? — выдыхает Купа. — Ты ж местный. Где он?
— Не знаю.
— А кто еще торгует?
— Бывают молодые, залетные, я не знаю их.
— Где купить?
— Не знаю. Валера должен подъехать. Скорее всего, уехал с клиентом на машине. Надо ждать.
— Сколько ждать?
— Не знаю.
— Мы сюда на машине через весь город. Таксисту нужно заплатить. Время тикает. Что делать?
— Не знаю.
Весь разговор. Я не люблю общаться с людьми на точке. Чаще всего у них только две темы — где купить? И где уколоться? Обычно я прихожу с деньгами, покупаю и тут же иду на работу в кузницу. Последние месяцы перебои с заказами, нет денег. Кузница разваливается на глазах. Работать я люблю, но нет работы. Приглашали в тату салон, набивать рисунки на теле, но когда узнали, что я психически неблагонадежен, приглашать перестали. А зря! В татуировки я вкладываю теплоту души, как в выкованные розы.
На моем теле есть рисунок, который я сделал с помощью простой иглы и черной туши. Делал на левом предплечье правой рукой. Делал без предварительного эскиза. Сразу по живому. Паук-крестоносец сидит на моей центральной вене, а вокруг него паутина. Тонкая кружевная, как жизнь.
Когда я цепляю иглой шприца вену на левой «централке», паук наливается кровью, оживает, начинает бегать по нарисованной паутине, исчезает на время вылома. А потом приходит и благодушно устраивается на прежнем месте. Он доволен и сыт, и теплотой наполнен. В раю все довольны всем, и потому никого жалеть не хочется.
Хлопают дверью таксисты и увозят проституток в другое место. Поднимается и Купец.
— Поедем в центр. На рынок. Корейцы ханье привезли. Что проку торчать на этой точке? Когда твой Валера прикатит? И прикатит ли?
— Валера не мой. Ханье долго не держит. У Валеры хоть и говно раствор, но из маковой соломки. Не верю корейцам. Из Ташкента к нам просто так не приезжают. Накосячили, знать, братки. А теперь к нам отмываться. У них лица немые. Не определю, когда врут, а когда говорят правду. Был у меня один знакомый кореец. В кармане мелочь звенит, на пирожок не хватает, а гонора на миллион.
— Ну, жди до второго пришествия.
Купа с Антиповой прыгают в такси и уезжают. Молодые парни, которых не знаю, остаются ждать.
Подъехавший трамвай выдавливает кучку спрессованных пассажиров. Кучка распадается на пять человек. Из них — двое наркоманов, трое рабочих, спешащих на завод. Наркоманы оседают на точке, ждут. Нас уже целый легион. А Валеры все нет. Возможно, Валера умер или попал под трамвай, а никто из нас этого не знает. Питаемся ожиданием. А я что? У меня нет денег, а Валера в долг не дает. Тогда зачем я здесь? Не знаю. Так бывает всегда — нет денег, есть деньги, — идешь на точку. И ждешь. Что-нибудь непременно произойдет, надо набраться терпения.
Холод в аду метафизический. На мне телогрейка, а кровь холодная, вялая. Внешнее тепло не согревает. Нужен раствор. Раздается визг тормозов на стоянке такси. Из богатой машины выпархивает красавица Наташа, а вслед за ней вываливается Валера. Точка оживает. Красавица подходит ко мне, обнимает, обдает запахом хороших духов. Наташа моя бывшая подруга. Жила со мной несколько месяцев, потом исчезла, прихватив металлическую розу, появилась у Тучи на квартире, где торгуют эфедрином. Зависла там на полгода. Однажды ночью приехала и поклялась, что любит меня и никогда не бросит. Вытащила пакет с порошком эфедрина, который украла у Тучи и зависла у меня. Когда эфедрин закончился, Наташа снова пропала, взяв кое-что из моих вещей, которые можно продать. Теперь объявилась вновь, очевидно, ободрав очередного ухажера. Наташа знает, что я ее не прогоню. Изучила меня опытно, психологически, телесно. Точно знает, что я не обижу ее и сам не обижусь, потому что жалею. И еще потому, что мне необходимо о ком-то заботиться.
— Пойдем, Андрюшка, пойдем к тебе домой. Тут холодно, — шепчет она, увлекая меня под руку. — Я купила у Валеры много раствора. На неделю нам с тобой. Пойдем, милый, ты меня ведь простил за прошлое?
— За металлическую розу? — улыбаюсь я. — Глупенькая. В кузнице у меня сотня этих роз. Дарить кому, не знаю.
— А теперь знаешь?
— Теперь знаю.
О боже! Вот как выглядит счастье. В минуту отчаяния и приступа жалости ко всему живому приходит ангел и приносит мне теплоту. Я не могу удержать слез.
— До дома дойдешь? Или тебя в подъезде уколоть? — спрашивает Наталья. — У меня все с собой. Даже жгут есть.
— Давай до дома.
Тридцать девять ступенек вверх, и я в раю.
Теперь мне никого не жалко, даже себя.
Наталья спит сном ангельским, подложив под голову руку. Я аккуратно накрываю ее одеялом, целую в лоб, любуюсь. Она не просыпается, что-то бормочет во сне. Что ей снится? Или кто? Я почти уверен в том, что через пару недель она убежит от меня в мир эфедрина. И будет бегать между двумя мирами до тех пор, пока не выпадет из обоих и провалится в метафизическую щель. Так бывает. Лишь бы не наложила на себя руки. У женщин психика тонкая. А там, где тонко, там и рвется. Наталья сумасшедшая. Я это вижу. И знаю про ее попытки уйти на тот свет, попытки нелепые, демонстративные, смешные, но с ними нельзя шутить. Можно шутить со мной, с Тучей, но только не с теми духами, которым больше шести тысяч лет. А Наталья шутила. И делала это не раз.
Когда впервые появилась у меня дома несколько лет назад, легла в постель, услышала осуждающий шепот родителей, поплакала в платочек, написала прощальную записку и съела две упаковки седуксена. Я вернулся ночью с работы, увидел записку, отстегал Наташу по щекам, приводя в чувства, потом побежал на станцию скорой помощи, сунул деньги заспанному фельдшеру, уговорил приехать на квартиру. Промыли желудок Наташке, она очнулась с улыбкой, сказала, что не ела две упаковки, а хотела выспаться и приняла всего три таблетки, а записку накарябала в горячке, не подумав, что переполох вызовет. Словом, пошутила. Я не смеялся. Фельдшер не улыбался. Родители стояли с мрачными лицами. Никто не понял этой шутки. Я дал фельдшеру еще денег, и он улыбнулся. Санитарке Маше вручил железную розу — Машенька разрумянилась, улыбнулась. Шоферу скорой помощи подарил канистру бензина. Всем стало теплее, кроме моих родителей. Им я сказал, что Наташа лишилась ребенка через суд, поэтому так сильно переживала. Дочку забрал бывший муж-армянин, известный предприниматель. Маму это объяснение устроило и смирило, отец стал задумчивее.
— А если бы она у нас дома умерла? — спросил он. — Нас бы замучили журналисты. А хочется в старости спокойной жизни, сынок. Понимаешь?
— Да, — ответил я. — Понимаю. Хочется покоя. Прости.
Пятьдесят кубов раствора, которые Наталья купила у Валеры на украденные у кого-то деньги, лежат в пузырьке в холодильнике. Если быть умеренным, то мы доживем до моей зарплаты. В кузнице платят пока по минимуму, но прожить можно. Потом я съезжу в цыганский поселок, куплю соломки маковой, распределю на месяц жизни.
— Ты куда? — просыпается ангелочек и смотрит на меня тревожными глазами. — Полежи со мной. Мне страшно.
— Мне нужно сходить на работу, а ты пока спи. Я закрою дверь и никто не узнает, что ты у меня дома. Отдохни. Я схожу в кузницу, поговорю с начальством насчет денег. Потом загляну в библиотеку, сдам книги, возьму новые и вернусь. Спи, моя прелесть, ничего не бойся. Сегодня ты явилась ко мне с небес. А вечером мы пойдем в кино. Ты же любишь фильмы про любовь? И никому не открывай двери. Никому. Я возьму ключ и открою сам. Поняла?
— Поняла, — кутается в подушку Наташа. — Уже засыпаю. Задрапируй окно. Мне снится, что за мной приходит в окно какой-то человек страшный. Черный человек. Это после эфедрина. Страшные сны. У меня в общежитии окно расположено рядом с противопожарной лестницей. Ко мне залезали. Давно. Я боюсь.
— У меня есть сонники. Дать?
— Нет, я так засну. Месяц не спала. Теперь засну. Давай на индийское кино сходим?
— Давай.
— Или на итальянское. Там песни хорошие про любовь. Я всегда плачу.
— Хорошо, моя милая, ты только вздремни чуть-чуть.
 
 
ГЛАВА 5
В кино ходили? Да. Над итальянской музыкой плакали? Да. Обнимались? Спали? Твердили нежности друг другу? Конечно.
А через неделю Наталья меня обманула, кинула, предала. Собственно, не она была зачинщицей беззакония и лукавства, а ее насквозь химические мозги. Сердце у нее хорошее, мозги никуда. Приставала с просьбами съездить к Туче и попросить эфедрин, я отказывался. Красавица ластилась как кошка, показывала зубки как лиса, ускользнула от меня змейкой. Да ладно, бог с ней, я не в обиде. Хорошо, что не упорхнула птицей вольной в окно. Ибо в кошмарах к ней все чаще приходил черный человек через оконную фрамугу.
— Спаси меня, — прижималась ко мне Наталья днем или ночью, когда ненадолго забывалась сном. — Если ты не спасешь, я сойду с ума.
Бедняга. Не догадывается, что давно сошла с ума.
 
Тетя Дуся как-то пронюхала, что у меня женщина, и по утрам куксилась прилежнее обычного, вызывая на разговор. А я молчал, потому что знал, что женщина ненадолго. В мире эфедрина, кокаина, курительных смесей, нюхательных порошков все ветрено, все не надежно. Можно избавиться от иллюзий и ложных суждений, но нельзя залить новым мозговым раствором засохшие извилины.
Случилось то, что должно случиться. Ночью, пока я спал, Наталья собрала в сумочку остатки раствора, маковую соломку, которую я купил у цыган, прихватила на память железную розу и была такова. Осталась записка: «Не ищи меня. Я тебя боюсь». Поди-ка разбери, что у нее на уме. Может быть, на нее накатил бред, и красавица решила, что я ее задушу ночью подушкой. Может такое быть? Может.
Тучный притон живет телом. Там нет стеснения, стыда. Три комнаты разврата. Туча ходит по квартире в одних трусах, еле передвигает толстые ноги, вены все в язвах, гноятся. На животе густая черная поросль. Самец орангутанга. Повсюду шприцы. Искусственные фаллосы. Женщины-тени бродят из одной комнаты в другую. Среди них Наташа. Она уже не помнит меня. Глаза навыкате, зрачки как пятна черной туши. Залили не только радужную оболочку, залили весь бардак. Мужчины забыли, кто они, женщины думают, что они мужчины.
Пару ведер серного дождя вполне хватило бы для божьего гнева. Но точка платит «небесной канцелярии», и начальники в погонах обходят тучный притон стороной. Слишком жирный куш выдает квартира.
Бывало, я тешился мыслью зайти к Туче со стальным клинком и выпустить из него всю клоачную мерзость. Мысленно — да. Я не раз продырявливал Туче живот. Потом успокаивался. Наталья мне не жена. А муж ее обо всем знает. Что проку брать на себя дело того, кто сказал: «Мне отмщение аз воздам». Что проку? Есть такие строгие вещи, которые не разрубить топором. Течение реки, Лаврская стенка, утреннее похмелье, дешевый отечественный разврат. Это есть, это будет. До тех пор, пока человечество не отринет от себя химическую фальшь, грубую подделку под теплоту душевную.
Много общего в благостной музыке храма и утренней заначке, если она есть. Если нет, нет и поющих ангелов. Опиум не ставит людей на колени разврата, не безумствует, он лечит. Именно лечит своей теплотой, если человек болен вечным холодом. А я болен. С самого рождения, кажется, всей жизнью продиагностирован. Так почему же нет мне утреннего лекарства легального аптечного прописного? Неужели я антигуманен больше чем Тучин притон? Я не вру. В советское время больным со стажем больше пятнадцати лет давали бесплатно рецепт на утреннее лекарство. Не вру. Знаю. Если теплота проникает в мозги и каждую клеточку заиндевевшего тела на протяжении пятнадцати лет, человеческая душа не живет без заначки. Даже антигуманные идеологи западного пространства и те согласились выдавать больному существу одну пилюлю на сутки. Согласен. Мне большего не надо. Утренняя пилюля должна быть. Без нее рушится малое пространство и большое. Нет без нее здоровья телесного и вдохновения. Музыки нет в сердце, и ангелы не поют приходную. А отходную споют уже без меня. И вовсе не ангелы.
И что же? Вместо утреннего лекарства меня отдают на психическую расправу в больницу, мучают пустыми вопросами, колют тошнотворными уколами и внушают, что я должен, как все, ходить строем и петь гимн. Но я не хочу петь гимн и ходить строем. Я не против песен и прогулок. Но я за свободный исход.
В квартире холодно. Отопление не включили. Наталья оставила меня без теплоты. Мы жили с ней как муж с женой, она по утрам была горячая как грелка. И ласковая, и безропотная, и тупая. Иногда мне казалось, что я живу не с человеком, а с лисой в образе человеческом. Ей ничего не надо было, кроме эфедрина и секса. А я так не желал. Нужно было много большего. Можно оставаться выбросом в сторону человечества, а можно стремиться в сторону Человека.
— Ты зачем в библиотеку? — спрашивала она меня иногда невзначай. — Зачем?
— Читать.
— Читать? Но зачем это? Кто-то из ума накрошил какие-то буковки и слова, а ты питаешься ими, как курица. Зачем? Может быть, просто взять и напиться. Зачем ты мучаешь свою голову?
И плачет. А иногда рыдает.
— Мне интересно это. Интересен мне человек и отношение с богом. Интересно, что нас ждет там, за этой сверкающей вывеской под названием жизнь. Я читаю и пытаюсь понять, кто я? Зачем я? Разве это не интересно?
— Интересно? Мне страшно думать. Я боюсь. Иди и прижмись ко мне и давай обо всем забудем. А что ты читаешь?
— Книги.
— Зачем?
— Хочу знать.
— Зачем?
— Не знаю.
— Но ты хочешь узнать?
— Да.
— Я боюсь тебя. Ты сумасшедший. Туча всего боится. Под подушкой держит морской кортик. Зачем? Он боится. Там все боятся. Приезжает тип на дорогой иномарке, колется у Тучи, раздевается и сидит минут пять. Потом одевается и уходит. Но прежде прилипает к двери на час и слушает. Ему кажется, что за ним пришли. Там все боятся. А ты не боишься?
— Нет.
— Напиться или уколоться винтом. А там будь что будет.
— Винт и Туча никогда не отпустят тебя.
— Один только разик и все. Только один…
— Туча отпустит. Винт никогда.
— Разик…
 
 
ГЛАВА 6
Седьмого ноября я проснулся от абстиненции. Ломка, тошнота, зевота со слезами. Холодно. Очень холодно. Паук на вене скукожился, замерз, превратился в маленькую серую точку.
Надо собираться и мелкими шагами из ада в ад. На улице снег. Метет с ночи. Фонарь высвечивает хлопья пурги. Тьма вспухает размытыми желтыми пятнами, черное небо в осколках. Если я вылез из-под одеяла и начал одеваться, значит, ноги приведут меня к пятачку. А там все тот же невозмутимый Валера, гордый и одинокий Валера, который с утра до вечера бродит взад-вперед с видом отставшего от трамвая пассажира. И снова выбирать, каким путем пойти — мимо церкви или напрямик к «Родине». Заначка? У меня не бывает заначек. Надо привыкнуть к этому как к утреннему пути на пятак. Мимо «Родины» не пройдешь, даже если сильно захочешь. Мимо Валеры тем более. Как, однако, паршиво. Сегодня потребую расчета в кузнице и пешком в цыганский поселок за соломкой маковой. Надо держаться малого, особенно если в аду.
Иду мимо кузницы и бараков в сторону кинотеатра. Воет ветер как в кузнечных мехах холодного с ночи горна. Поет мерзлотой. Когда у меня утром заначка, я первый прихожу в кузницу, включаю насосы, продуваю мехи, зажигаю горн с печью. Мне нравится это потому, что тепло, кровь греет и греется от уверенных движений. Кто сказал, что в аду огненные печи? Какая нелепость. В аду — холод и пустота, черные дыры и вакуум. Огонь — это рай. И жизнь. В огне куется холодная сталь, становится податливой под любой замысел. И превращается в розу или клинок. И держит тепло творения.
Пятачок вымер. Проститутки греются в такси, а на остановке только люди трамвайные. Холод. Даже алкоголики не выходят из чрева кафе. Там тепло и уютно. А может быть к ним? Нет, нельзя и точка! Где же ты, Валера утренний? Все укрылись по теплым норам и ждут тебя, человека-аптеку.
О боже! Кого я вижу! Наташа. Вываливается из машины, в которой Туча. Что с ней? Лицо расцарапано, руки и голова в зеленке. Она ищет Валеру, а от меня прячет глаза. Бедная. Что-то случилось.
— Ты не в курсе, что у Наташки сифилис? — втыкается мне в спину голос Цветка. — Ты жил с ней. Проверься.
Цветок наркоман странный. Полный, розовощекий, как девочка, носит джинсовые курточки с вышитыми на рукавах цветами. И фамилия у него Цветков. Мне неприятен Цветок, почему — не знаю. Подленький он, и всегда в шоколаде. Скотина. Откуда лекарство и деньги, не ведаю. Нигде не работает, болтается по району и разносит сплетни. Сверчок.
— А ты откуда знаешь? — поворачиваюсь к Цветку. — Информбюро?
— Что? — удивляется Леша. — Какое бюро? Волк пригрел ее неделю назад, чтобы она на рынке раствором торговала. Жил с ней. А потом сифилис.
— Может, Волк ее и наградил?
— Очнись, Андрей, она ж проститутка. У меня остался пенициллин. Купишь в аптеке новокаину. На всякий случай, проколись. Схема простая. Неделю вверх до тысячи. Неделю вниз. Я тебе зла не желаю. Валеру ждешь?
— Ну?
— Он не придет сегодня.
— А у кого лекарство?
— Сегодня у меня.
— Ну, тогда пойдем. В подъезд или в кузницу на работу. Там тепло. Вены вылезут. Самому тоже надо уколоться?
— Мне не надо. Я из дома. А тебе без денег не дам. Подведешь ко мне трех покупателей, дам три куба. И со мной походи, чтоб не кинули. Тут полно молодых волчат.
Я смотрю на Цветка мрачно, но поделать ничего не могу. Для меня это выход.
— Договорились. Но сначала я должен раскумариться. Потом похожу с тобой.
— Пойдем в кузницу.
В кузнице жарко. Рабочие включили пресс и выковывают простейшие детали. Я здороваюсь и прохожу с Цветком в раздевалку. Запах машинного масла, настенная живопись, пустые бутылки из-под вина. И все трясется как при землетрясении. Пресс штампует детали на холодную. Делает заготовки для кузнеца. Шлепок, удар — со звоном отскакивает скоба-стяжка для деревянного дома. Еще удар — лента под хомуты.
— Давай, давай, Леша, скорее.
— Тут трясет. Ты попадешь? Помочь?
— Не надо. Я снайпер. С закрытыми глазами в паука. А там уже тоннель незаживающий. У меня стаж сорок лет. Ну, давай же скорее!
И вот он вылом. Вот она, открывшаяся бездна бытия. Вот они ангелы, пляшущие на прессе. Серость? Нет. Оттенков миллион. Паук на вене проснулся, наполнился кровью, забегал по вспухшей паутине. Мне хорошо. Тепло размывается по всему телу от периферии конечностей до мозгов. Зрачки сужаются. Веки тяжелеют. Что ж, Лешка не так уж гадок мне. Через него сегодня пришло спасение.
— Ты говоришь, что у тебя пенициллин есть? Давай. Мало ли что? Наталью жалко. У Тучи на привязи.
— Всех не пережалеешь. Пойдем?
— Пойдем. Если я тебе помогу до обеда, оставишь мне еще три куба на утро?
— Оставлю, если не кинешь меня.
— Лешка, ты больной? Зачем мне кидать благодетеля?
— Хорошо. Если все получится, то я дам тебе сонников вдогонку. Пачку димедрола. Договорились?
— Договорились. А почему ты без Волка сегодня?
— Волк загибается. Паховые вены открыл. Они загноились. Трясет. Я ему говорю, что без больнички не обойдешься. А он ни в какую. Лежит, в телевизор пялится. Сохнет. В пах колоться последнее дело.
 
 
ГЛАВА 7
Я заработал в тот день не три куба, а двадцать три. Меня благодарили покупатели за лекарство лекарством или деньгами, Цветок сдержал обещание и сливал мне за каждого клиента по-барски. Полкубика к половине куба. Три точки к двум. Децела к децеле, капелька к капле. На меня накатила волна доброты, и я грел старых друзей просто потому, что мне так хотелось. Три кубика сонников вдогонку трем кубам лекарства, и я стал любвеобилен и говорлив. Новые лица на пятачке вдохновляли на радость общения. Зачем? Я не знаю. Глупость. Но эта глупость подогревалась раствором и сонниками. То и дело я заходил в кузницу и питал своего паука новыми жертвами огненной кубатуры. Я кружил рядом с церковью и чуть не плакал от счастья. И говорил, говорил, говорил. Мне нужны были уши, и они были. Бледные тени в аду превращались в людей. Что я всем проповедовал, точно не помню. Скорее всего, любовь и радость. Щедрость изливалась на всех, кто принимался меня слушать. Какая блажь.
Я увидел старика Антоневича, который побирался без сил. Не было у него денег, отсутствовала брезгливость. Как бомжи-алкоголики не стесняются допивать из помойных бутылок остатки вина, так и Криденс вытягивал из брошенных шприцов капли с кровью. Он плевал на заразу, кропотливо собирал каплю за каплей, шел за «Родину», кипятил кубики в кружке на таблетке сухого горючего, кровяные шарики сворачивались, старик выбирал раствор и кололся, не отходя от места.
Когда я увидел его, мне стало стыдно за точку. Где же людская доброта? Где человечность? Я сунул Криденсу пять кубов ширева и три колеса димедрола и плакал, когда он, оглядываясь на меня, со страхом удалялся от точки. Боялся, что кто-то из молодых и дерзких отнимет лекарство. Антоневич, который тридцать лет назад разъезжал по городу на новой «копейке», слушал рок-н-ролл и читал «Степного волка». Антоневич, который был законодателем мод, носил длинные приталенные пальто и шарфы белые. На таком шарфе в областном дурдоме повесился Макмилон, не смог перетерпеть ломку. О времена! О нравы! Оставшиеся в живых небожители первой волны хиппи теперь ползали заморенными пауками по пятаку в надежде на раскумарку.
До самого вечера точка кружилась вместе со мной как планета огромной вселенной. Законы физики переставали работать. Центр мироздания переселился в район. Какой-то вселенский праздник вспыхнул вечером седьмого ноября и погас. Но в этой вспышке я увидел напротив себя рыжую бестию, похожую на блудницу Раав. Длинные золотые локоны падали с высокого лба, обрамляя юное личико и старые глаза умудренной шлюхи. Я не мог устоять перед чарами волшебства. Протянул ей лекарство, и мы пошли домой. Я что-то щебетал по дороге, представляя себя волшебником. Она молчала или хихикала в кулачок. Да. Я помню, что говорил ей о великой силе любви и умения делать паузы. О накопленной энергии малых шагов и будущем государственного устройства, о философии Канта и неоплатониках, камасутре и дао-дэ-дзы. Я подарил ей железную розу, а утром очнулся от жуткого холода и пустоты. Дверь была открыта, а по квартире гулял ветерок. Я очнулся не просто в аду. Наверное, в сердцевине ада. Бросился к холодильнику и расхохотался истерически. Разве я мог бы оставить заначку? Разве я мог бы вообще оставить что-нибудь от вчерашнего счастья? Включая рыжую бестию, в которую влюбился как глупый щенок. Где она? Где та, которая хихикала в кулачок и молчала? Где моя фея, которая подействовала магически на старого мудака и растормошила подобно пяти кубикам лучшего по качеству раствора?
Ум с умом сходилися, дураками расходилися
Блядь.
Пропала фея вместе с остатками праздника. Я бросился шарить по карманам куртки, в которой был димедрол и деньги, и пальцы мои провалились в пустоту. Черная холодная пустота снова заполнила мое жизненное пространство. А утро началось ночью. Три с половиной часа до семи я смотрел на корчившегося в муках боли паука на центральной вене и содрогался от мысли о том, что на пятаке сегодня может быть тоже пустота. Если вчера рай смешался с адом, и точка ошалела от радости, я могу не найти точку. Такое уже случалось. Церковь была, кузница тоже, даже кинотеатр «Родина» никуда не исчезал, а точки не было. О горе! О муки ночного бытия!
Через неделю мне понадобился пенициллин и схема, о которой говорил Цветок. Ровные кругляши по телу пошли, похожие на прожженные окурками дыры на джемпере. Дырки можно заштопать, кругляши заровнять курсом антибиотика. Хорошо, что на свете жил Флеминг, который не побрезговал плесенью и за это был вознагражден открытием века. Замечательно, что я не побрезговал советом Цветка, который попал в точку. А уж пробить себя самого в правую верхнюю часть ягодицы труда не составило. Наталью жалко — от нее отвернулись даже пленники ада на пятаке. Туча прогнал ее из притона, и она начала скитаться по съемным квартирам.
Однажды я увидел ее на лавке у церкви. Она сидела в шубке из лисьего меха, пила из банки сгущенное молоко и выглядела несчастной. Я хотел что-то сказать, Наталья сверкнула глазами и махнула рукой. Из церкви вышел плотный коренастый мужчина, взял ее под руку, как супруг, и они пошли по направлению к стоянке такси. Я улыбнулся, провожая их глазами. Только бы новый ухажер не придушил бы ее собственными подарками, когда Наташка в очередной раз обчистит его и скроется в параллельной реальности грубого мира эфедры.
 
 
ГЛАВА 8
Декабрь сыплет в окна стальными иголками, раздвигает ночи, сужает дни.
Славный месяц декабрь, если бы не странности нашего сосуществования. Не хочет он меня в себя пускать, хоть убей! Я и декабрь живем разными жизнями. Параллельными, упрямо не согласными со свободой при совместном бытии. Уперся месяц ледяными ногами в ноябрь и выталкивает меня из мироздания как пришельца, странника, существо чужое. И я попадаю в ловушки календаря, будь он не ладен.
Первого декабря я вышел из дома по расписанию — тридцать девять ступенек вниз, двести шагов до точки. И что же? Точки я не нашел. Видел церковь, тыл кинотеатра «Родина» тоже видел, трамвайная остановка была, даже кафе с алкоголиками было, а пятачка не было.
Еще утром в болезни мой паук напророчил — нет сегодня никакого пятачка. Нет зелья. Нет Валеры. Ничего нет, потому что случился декабрь. Снегом завалило дороги, выстудилась кузница без работ, тетя Дуся перестала включать православное радио. Может быть, она заболела? Скукожился паучок на ледяной коже и нырнул в венозное русло — там ему тепло. А мне? Что же мне делать? Я — человек без утренней заначки. Если бы это было не так, любой месяц раскрылся бы в объятиях. Даже декабрь, если бы чудом каким оказалась заначка. Если так пойдет дальше, то я могу не найти себя. Ей-богу, проснусь в декабре и себя потеряю окончательно. Терялся я и не раз, но всегда находился. Собирал из развалин собственное «я». И трубили ангелы в приветственные трубы. Не рассыпался Иерусалим. Стены стояли. А тут кто-то невидимый решил надо мной подшутить. Надо бы к церкви прильнуть, отмолить пятачок, отогреть пространство. А тут и церковь куда-то ушла. Нет и церкви. Пятачка нет. Черная дыра впитала в себя декабрьское пространство.
Я прислушался — тишина. Люди ходят обычные. Трамваи скрипят и сыплют искрами. На том месте, где собираются тени из ада, сидит на корточках кавказец и, придерживая левой рукой правый бок, что-то оживленно рассказывает двум своим собратьям.
— Зайца нужно бить, пока он ослеплен фарами, — с небольшим акцентом говорит друзьям странный человек с бородой в больничной пижаме, и пальцами оформляет дуло винтовки. — Так его на мушку и этак! И что? Где все? Где ваш е…й Валера? С…Б…дь!
Друзья-кавказцы тоже сидят на корточках и внимательно слушают рассказ своего вожака об охоте на зайцев. Что за чертовщина? Приглядываюсь к охотнику, вижу, что рукой он придерживает целлофановый пакет, в котором из тела наружу торчит его собственная требуха.
— Эй, человек, — кричат мне кавказцы. — Где тут у вас лекарством торгуют? Из больницы сбежал друг. Ранили его из пистолета. Деньги есть. Не тушуйся. Помоги купить, брат, мы в долгу не останемся.
Это они мне? Неужели моя внешность утренняя ни на что другое, кроме болезни и лекарства, не вдохновляет? Очевидно, так. Если бы заначка да бритва с помазком, горячий душ и расческа, я был бы денди. А тут… рыбак рыбака увидит издали. Черти залетные. Знаю я вас. Порода отмороженных идиотов. Сидят на корточках как заключенные на пересылке, один кишки придерживает, другие глазами стреляют как из «Макарова». И при этом чешут языками про охоту на зайцев. Чистая психиатрия, разбавленная отсутствием страха. Наверняка натворили дел, в бега ударились. Нет, друзья-бандиты, я вам не в помощь. Ищите «пионера». Если таковой рискнет вам помочь.
— Попутали, парни, — сиплю я, поглядывая на безразличного постового, ожидающего трамвай. — Не знаю, о чем вы.
— Да не гоняй …слышь… лавэ есть… подогреем от сердца… Ээээ… слышь, да?
Прохожу не мимо них, а сквозь них. Иногда кожей чувствую, что за люди. Мне нужна не подачка, а теплота, помощь, а не взятка, дружеское участие, а не уловки врага, а это разные по существу вещи. Я могу прожить в аду не один день, но не стану менять свою душу. Попутали, братцы. Ищите шакалят.
Уж лучше я сверну на барачную улицу и нырну на часок-другой в библиотеку. В любом состоянии тела и души я способен читать. Люблю вдыхать в себя библиотечный запах, сидеть в одиночестве над томиком Достоевского или Толстого и впитывать теплоту прочитанных строк. Иногда задумаюсь над жизнью своей, проторчу в мечтах на одной странице час с лишком, прогуляюсь по всему мирозданию, а книга как место для прыжка, путешествия во времени. Память греет. Память и есть книга — перелистываешь страничку за страничкой, смеешься, удивляешься, хихикаешь, вжимаешься в стул от стыда, гневаешься, раздражаешься, возносишься к небу и падаешь вниз. Главное, братцы, настроиться на определенную волну. Не знаю, уникально ли это, но полезно. Помогает пережить ломку в первые часы и успокоиться. А ведь первые часы самые подлые. В голову лезет всякая ерунда. Украсть, обмануть, кинуть, развести «пионеров», нагрянуть в цыганский поселок с фальшивой милицейской корочкой, сунуть в нос торгашам на рынке липовый документ и потребовать администратора. И все это в одной больной голове. Шизофрения. Отметаешь от себя мысли вражеские метлой ума и настраиваешься на доброе, светлое, ностальгическое воспоминание. Черт возьми! Работает это как механизм. Как часы духовные. Выходит из мыслей чернота и начинается движение к жизни.
— Мужчина, ваши документы.
Постовой милиционер и не собирается в трамвай садиться. Он на пятачке. Вот почему сегодня нет точки. Сегодня «день милиции». Кто-то кому-то не заплатил. Но при чем здесь я? Очнись, сержант, перед твоим носом сидят трое, один с бородой в больничной пижаме, придерживает кишки и рассказывает об охоте на зайцев. Двое других как минимум вызывают подозрение. А ты до меня докопался.
— Документы дома. Дом в пяти минутах ходьбы. Меня ждут на работе в кузнице. Кузница в двух минутах ходьбы. На остановку я вышел, чтобы сигарет купить. Что-нибудь еще?
— Документов нет. Значит, имею право задержать вас на сорок восемь часов до выяснения личности.
«Ты что, сынок! Совсем рамсы попутал? За твоей спиной сидят на корточках три бандита, один из которых наверняка в бегах за тяжкое преступление. Он ранен из пистолета, скорее всего, „Макарова“, табельного оружия милиционера. Подстрелен, как заяц, при задержании, а ты мне рассказываешь про какой-то паспорт. Возможно, кавказец стрелял в конвойного, когда его этапом везли в следственный изолятор. Убил, ранил, сам в бегах? Ты сам-то не болен? Не съел что-нибудь сугубо токсическое? Или тебе сегодня Валера не дал? И ты такой желчный поэтому? Да? Ты не сержант. Ты кусок сержанта. В сыновья мне годишься, усов еще не нарастил, а власть любишь. Из деревни приехал? Всех покорять своим видом откормленным? Откуда ж вы беретесь такие, выструганные из дерева с головы до пят?»
— Да, вы имеете право задержать, — стараюсь выглядеть вежливо. — А я имею право написать заявление в прокуратуру на превышение полномочий. Еще раз повторяю — я живу в тридцать третьем доме по улице Печатной. Работаю в кузнице на улице Печатной. Вышел за сигаретами на улицу Печатную, чтобы вернуться на работу в кузницу на улице Печатной. Неужели это трудно понять? Я могу назвать вам свою фамилию, адрес, имя-отчество, номер воинской части, в которой служил. Могу на память сказать номер паспорта. Проверяйте по телефону. Что еще? Уважаемый.
…раздражение… меня начинает одолевать раздражение — плохой попутчик. Левая щека задергалась, как во время сильного гнева. Кровь прилила к щекам. Отойди, друг, отойди от греха подальше. Зачем хочешь властью бравировать? Ты не понимаешь, как мне плохо.
— Если вы не хотите предъявить паспорт, тогда покажите вашу левую руку. И карманы, пожалуйста.
«Сука!»
«О! Да ты не просто дерево, ты полено. Что ты от меня хочешь? Денег? Денег нет. И не будет. Для таких дубов, как ты, точно не будет. Хамелеон… мать вашу!»
— Левую руку? Ха-ха-ха! Начертание зверя ищешь, сержант? Не найдешь ничего, кроме трудовых мозолей. Так тебе показать? Где желаешь смотреть? Прямо тут? Или зайдем за кинотеатр «Родина»? Там все что-нибудь друг другу показывают.
— Не хамите, гражданин. Будем составлять протокол по мелкому хулиганству. Понятых найду. Напишу, что выражались нецензурными словами, сходили в туалет в непосредственной близости к церкви. Понятых найду. Не сомневайтесь.
— Я не сомневаюсь, сержант. Ты меня под монастырь подвести хочешь. И под церковь. Как мальчишки-шкодники поводыри слепого старца. Знаю тебя. Ты просвечиваешься насквозь. У тебя язва желудка. От нутра неприятного.
Раздражение распирает, требует благородного выхлопа. Что делать? Если я не вспылю, земля разверзнется, и всех нас поглотит. Надо вспылить. Надо. В кармане шприц пустой и таблетка димедрола. На руке татуировка, и дорожка из гноящихся язв, ведущая к пауку. И паук подмигивающий, озорной. Все, что надо для красивого протокола. Для романа протокольного, для повести. Минимум неделя в камере. Черти!
— Послушай, сержант, а может ли Россия в одностороннем порядке выйти из противоракетной обороны? Ты как думаешь? Можно с помощью таких сержантов, как ты, искоренить международный терроризм? Чем дерево отличается от полена? Скажи на милость? Сегодня день милиции? Чем тогда твоя фуражка отличается от луны?
Сержант краснеет, вытирает пот со лба, уши топырятся смешно из-под фуражки.
— Слушай, дядя, — шепчет он, наконец, со злостью. — Ты откуда вылез? Сколько лет на печи спал? У нас давно полиция, а не милиция. А ты, видать, еще при милиции сидел? Манеры все лагерные.
— Пойдем за «Родину»! Все покажу! — кричу я и начинаю смеяться. — Ты все равно протокол составишь. И мне все равно сидеть. Так хоть будет, за что! Дай я тебя хоть матом покрою для праздника души, сука ты деревянная. Мочиться у храма не заставишь, а вот под «Родиной» отолью. Со всей своей душой возмущенной. Как тебя только земля носит? Полицейская….
Икры ног обожгла боль от резиновой палки. Рация в руке сержанта шипела позывными.
— Задержал по мелкому хулиганству. Да. Машину подгони. На пятак ихний наркоманский. Деда какого-то буйного задержал. Сиделец. Конечно, сиделец. Похож на того, кто на ориентировке был с утра на разводе. По убийству продавщицы. Волчара. Один в один.
Я продолжаю смеяться. Вот он — день, когда пропадает церковь и теплота. Надо смиряться. Камера? Да. Несколько суток и штраф через суд. Плевать! Сам виноват, философ. Ты же философ? Так и смирись. Как Монтень писал? Мне легче потерять виноградник, чем тягаться из-за него в суде. У меня нет виноградника и терять мне нечего, кроме внешней свободы. Смирись. Вероятно, все делается к пользе. Вне сомнения.
— Ладно, сержант, пойдем в участок.
«Охотники» на пятачке поднимаются и смотрят на меня с восторгом. Гости нашего городка, мать вашу. Меня ведут в полицию на улице Печатной, а вы сворачиваетесь и уезжаете на другой пятак. На рынок, ближе к центру. Таких, как вы, там много. Лекарство разбавленное, бандитов много, но вам-то что? Сами бандиты.
Я вас спас.
Суки!
Нет, я не философ. Не Монтень. Я не буду тягаться в суде из-за виноградника. Меня самого потянут в суд из-за рыжего откормленного сержанта с оттопыренными ушами, который возомнил себя генералом. Отнимают последнее, что есть — внешнюю свободу. Процесс? Опять процесс? Контузия сидит в моей голове как паук на теле. Иногда прячется внутрь, когда опасно и холодно. Иногда прорывает наружу. Я не философ. Я последний мудак.
ГЛАВА 9
Дело привычное, но неприятное. В камере холодно и запах противный. На деревянных лежаках опухшие мрачные типы, перегаром дышащие. Туалета нет. Параша у двери. Полиция, мать вашу. В разговоры ни с кем не вступаю, хожу взад-вперед, настраиваюсь на часы бессонницы, ломки. Разговариваю мысленно сам с собой.
— Виноват? — опять нацелены на меня гипнотические глаза прожекторов. — Опять ты?
— Виноват. Все мы за все виноваты.
— Ну, а ты понимаешь, в чем твоя вина?
— Конечно, понимаю. Я не такой, как все. Как зримое большинство, как толпа, поющая хором.
— Хорошо, что ты понимаешь это. Исправляться не думаешь?
— Поздно. Только могила поправит, если что не так. Могила всех исправляет. И горбатых, и своенравных, и слабеньких, и мудаков.
— А ты кто?
— Выброс в сторону человека. Токсичный выброс. Возможно, когда мое тело будет разложено на химические первоосновы, на молекулы божественного вещества, тогда токсичность уйдет в космос, и на прежнем месте моего бытия вырастет роза?
— Металлическая?
— Нет. Там все проверяется огнем. Металлическая роза расплавится и исчезнет, а на ее месте появится воздушный цветок, похожий на маки.
— О боже! Ты не исправим. Там нет маков.
— Я знаю. Но там должна быть теплота. Душевная и духовная. Без нее нет жизни.
— Нет. Могила тебя не исправит. Нужен суд здесь. Непременно и сильно. Закон суров, но он закон. Судить тебя должны люди, над которыми ты себя поставил. Будь как все. Мирись с абсурдом. Прими все наше и станешь счастливым.
— Как баран, который идет в строю под бой барабана, и кожу свою добровольно дает на барабан? Я не желаю такого счастья. Мне нужна теплота.
— Пошел прочь, скотина неблагодарная. Суд. Только суд!
Со скрипом откидывается смотровое оконце.
— Жигулев, к начальнику.
Это меня. Лестницы-лестницы, серость, металл. Наверное, сам ковал что-то из этого интерьера. Руки держу за спиной. Привычка.
На табличке кабинета фамилия Пак. Заместитель начальника УВД по оперативно-розыскной работе. Начальник криминальной полиции. Юрий Владимирович Пак.
— Присаживайтесь, Андрей Иванович, в ногах правды нет.
Сухощавый спортивный кореец неопределенного возраста мнет в руках пачку объяснительных и протоколов.
— Вы знаете, кто я?
— Знаю.
— А я знаю, кто вы.
— Я знаю, что вы знаете. Сержант не прав.
— Да. Убийца продавца в магазине на Печатной найден. Все рассказал и показал. Цветков у него фамилия. Знакомы?
— Цветок? Какой же он убийца? Он и мухи испугается.
— Мухи, может быть, испугается. А вот женщину беременную, которая не дала ему в долг водку, ножом несколько раз…
— Цветок? Вы не ошибаетесь? Цветок водку не потребляет.
— Не ошибаюсь, Андрей Иванович. Прошлой ночью ему стало плохо без наркотиков, и он пошел в магазин за водкой. Бутылку выпил, крыша поехала. Пришел за второй, в долг попросил, женщина отказала. Тогда он взял нож для резки хлеба с прилавка и несколько раз ударил. Тут все очень просто. Не ведал, как говорится, что творил. На квартире вещи в крови. Вспоминает с трудом, как все было. Пришлось ему для стимуляции памяти немного лекарства давать. Наркоманы мать родную продадут. Не так ли?
— Нет. Не так. Разные люди бывают. Среди трезвенников полно злодеев.
— Андрей Иванович, протокол ваш я рву на ваших глазах. Нам не нужны такие показатели. Кто и зачем обругал матом постового и сходил в туалет у «Родины». Знаю. Все знаю. Как эти протоколы делаются, знаю. Сержант молодой, неопытный, людей в районе не знает. Решил отличиться. Убийство раскрыть. В ориентировке, правда, был нарисован совсем другой человек. Но указано, что видели его на пятачке с наркоманами. Вот он и решил.
— Отпускаете?
— Да. Вы мне не нужны.
— Я могу идти?
— Да. Только несколько вопросов на дорожку, если вы не станете возражать.
— Возражать? Зачем мне это?
— Почему вы отказались забрать награду в военкомате? Звонили нам, спрашивали, жив ли? Наградной лист лежит с приказом, вас дожидается.
— Потому что я не герой. Я антигерой. Вы же понимаете, о чем я. Военкомат знать должен. Я не герой. Через полгода службы раздолбая я и мой друг перекинули через колючку болванку металлическую, нам мелкий сунул шмат опиума-сырца. Обмен такой был, бартер. Заварили в части, выпили, по голове так въехало хорошо, что пошли с гитарой в горы песни петь и звезды считать. А на обратном пути на мине подорвались. Приятеля на куски, я контужен. Комиссия и психиатрическая больница. Диагноз наркомания опийного круга. Потом еще два раза в психиатрической клинике. Год тюрьмы только за то, что я нес в кармане щепотку маковой соломки. Антигерои государству не нужны. Мне самому все хочется забыть. Я не герой. Чужая слава не нужна.
— Сейчас все пересматривают. Воины-интернационалисты не изгои. Можно наладить жизнь.
— Моя жизнь налажена. Я работаю. Мне нравится работа. Без мака не могу. И не хочу. Главное — не хочу. В Советском Союзе меня признали бы лекарственно зависимым и через ВТЭК выписали бы пожизненный морфин. Родина. Была Родина в Союзе. Теперь родина в кредитной истории. Время коллектива закончилось. Наступило время индивидуалистов. Забыли кинотеатр переименовать в родину-мать вашу.
— Да-да, родина, — улыбнулся Пак. — Но ведь вы и до Афганистана начали употреблять? Не так ли?
— Самые счастливые времена. Даже статьи в уголовном кодексе еще не было. И кодеин можно было покупать без рецепта.
— Так я вот, о чем, — посмотрел на часы начальник. — Хочу предложить вам деловое сотрудничество. Я гарантирую вам безбедное существование с маковой соломкой, зарплату, обещаю, что ни один сержант, ни один офицер и даже генерал не сможет задержать вас за мелкие преступления или правонарушения. За это от вас потребуется не много. Раз в месяц созваниваться со мной и встречаться на конспиративной квартире и рассказывать обо всем, что слышно на пятачке.
— То есть, стать агентом?
— Да.
— Я, может быть, плохой человек, уважаемый Юрий Владимирович. Но не скотина. Это ремесло не по мне. Извините.
— Хорошо, хорошо. Если надумаете, вот мой телефон. И загляните к военкому. Все-таки орден.
— Всего доброго, Юрий Владимирович. Больше всего сейчас мне хочется в душ и библиотеку. Не обижайтесь.
— Как скажите. Но мимо пятака вы все равно не пройдете. Не лукавьте, Андрей. Мы не в Европе. Подумайте.
— Я и не лукавлю. Мне терять нечего. Привычка стала моей натурой. А родину я все же люблю. Несмотря ни на что. Когда-нибудь она станет державой. А в державе не может быть индивидуалистов. Коллективизм.
— Странный вы человек, однако.
— Я это знаю. Могу идти?
— Да.
 
 
ГЛАВА 10
Январь начал быть вместе с деньгами, без денег ничего не начало быть.
Я плакал от счастья.
Посыпались заказы как из рога изобилия, и все денежные, от богатых клиентов. А заказы настоящие только в двух случаях — могилы и особняки. Черт возьми, кузницу завалили работой. Пахали в три смены. Решетки на окна, заборы, ворота, — все фигурное, кованное, на хомутах, ни одного шурупа, места сварки как поцелованные — зачищали вручную наждаком. Давно так красиво и жирно не работал.
А церкви? Бог мой, церкви. Откуда только миллионы явились? Точно с неба спланировали. Люблю грехи богатых людей, они превращают церковные обители православия в роскошную папскую индульгенцию. Нагрешили, братья, сполна — сполна и откупаются. А мне радость. Я в чужие грехи не заглядываю — мне бы со своими разобраться. Скобу в чужом глазу не вижу, занозы металлические жгут. Или сварка электрическая. Плакал я, друзья, много плакал в январе от денег и сварки, а еще от обилия теплоты, что с неба свалилась.
Особняки летом настроили в районе, а зимой набеги воров пошли. Сначала один брат во Христе забор готический черный сделал, соседи приметили, примерили на свои грехи, и задалась гулять губерния. Мода, молва, качественная сплетня, ручная работа — цепная реакция. Дом за домом, особняк за особняком, приход за приходом. Эх! Кто знает, что такое денежная работа, тот поймет. Тут и кладбища поспели. Готика вдохновила на могилки под стать особнякам. Работа сезонная, но какая! Жизнь тоже штука сезонная, кому как повезет. По моему мнению, лучше долго и бедно, чем коротко и богато. Роскошь упирается в последний земельный надел. А там что? Трудно богатому войти в царствие небесное — все равно, что верблюду через игольное ушко пролезть. Стать сначала шерстью верблюжьей, потом в нитку попасть, затем в руки бедной женщины, а уже после в швейную иглу. Тесен путь, тесны ворота.
Просыпался в январе не в аду, вот ей-богу. И с заначкой. Не поверите, друзья. Чтобы я проснулся счастливым от того, что знал — меня ждет заначка. Не в холодильнике, нет. Холодильник забил продуктами, долги все раздал. Сделал вылазку в новогоднюю ночь в цыганский поселок за маковой соломкой. Обошел все посты полицейские, на лыжах летел в камуфляжном костюме с рюкзаком за плечами. Молодость вспомнил спортивную. Снег под лыжами не скрипел, смазку придумал, пять километров прошел тылами да задворками. Знал, что ничто человеческое не чуждо ни полицейским, ни милицейским. Только шкурку сменили, а остались прежними. Не смешно ли? Купил мешок соломки, сложил в рюкзак и домой. В ночную смену работа. Не до праздника.
А как наступили отгулы под Рождество, так оттянулся по-человечески. Пригласил соседей, друзей, родственников, елку нарядил, шампанское купил дорогое. Отметил, как все отмечают. Судаком по-министерски, парной свининой, салатами а-ля Оливье. Впрочем, все это для людей. Сам-то я переключился на чай из соломки. Вместо привычных кубов и уколов пил горьковато-сладкий отвар. Паук мой обрадовался. Кровь греет, а ранки от инъекций заживляются. Несколько ложек сухого мака с вечера в термосе запаривал, а утром, когда только-только ад начинал пробиваться сквозь щелку моего добродушного быта, выпивал вместе с разбухшей гущей. Вылом не сразу шел, как при уколе, а медленно накатывал, точно робкая волна прибоя. Лежишь на берегу в теплых странах, глаза закрыты или в бархатно-черное небо глядят, по звездам плутают, сначала одна теплая волна пятки лизнет, затем вторая, третья. А потом приливом смелым все тело зальет теплотой и болью наизнанку. О, славное время! Богатый январь. Сезонный и такой чудесный.
При таком раскладе пришлось на диету сесть. Меньше жирного, мучного, утро без завтрака, потому что отвар экономить надо. Не раствор, который сразу в кровь через вену и которому наплевать, что в желудке делается. Тут диета нужна.
Но у ног, друзья, есть своя память. Да. Ноги помнят все тридцать ступенек в ад и двести шагов до рая. Иногда ностальгией в ногах завернет и …в путь — только, чтобы потешиться, не забыть тропинку. Широк путь к удовольствиям, узок к наркоманскому пятаку.
Были, были, конечно, срывы инъекционные, но ничтожно мало. Может быть, раза три за весь январь. Ногам блажь устроишь, пройдешь плавным ходом до пятака, мимо церкви, улыбнешься охраннику, батюшке поклон учинишь. Кузница пыхтит, белый дым извергает или серый, коксовый. Но не черный. И вот удивительно — ничего тебя не раздражает, все тебе улыбается, сострадание может накатить, без жалости слезливой, как бывало со мной в аду. Нет, с чаем все по-другому. Все тихо и радостно. Причастие другое — как в то лето в деревне, когда я силы почувствовал, а сестры хихикали в кулачки; когда я уверенным рывком вспорол брюшко чернозему соседскому и утащил в дом несколько кустов махрового мака. Папавер Сомниферум. Лекарственная теплота.
 
 
ГЛАВА 11
Солнечным морозным утром нового года встретил я на пятачке рыжую бестию, в которую в ноябре влюбился, как юноша, и нес околесицу философскую, щедро одаривая раствором, точно я сынок нувориша, сам нувориш. Поделом тогда она меня кинула. Распушил хвост, притворялся не тем, кем натурально являюсь. Кто я по-настоящему? Антигерой. Мизантроп-философ, живущий в своей скорлупе. Социопат и маргинал. А кто она? Красавица с зелеными глазами. Сука, каких свет не видывал.
Она и притворяться не стала. Поздоровалась, отвернулась, процедила сквозь зубки:
— Сам виноват. Я не шлюха подзаборная. Я музыкой увлечена. А ты мне о камасутре. И еще какую-то хрень. Видел бы ты себя со стороны. Лыко не вяжешь от сонников, чуть слюна не течет, а туда же. Я да я! Все на «я». Индийскую камасутру знаешь, веды ведаешь. Ну, не смешно? Ты бы еще в своей спецовке рабочей об Аристотеле заговорил.
Я расхохотался. Черт возьми, в самую точку! Умна. Иронична. А красива как!
На ней шубка лисья, как у Наташки. Курит сигаретки длинные с ментолом. Не пропащая, значит. Деньги, наверняка, есть. Лекарства нет. Мне бы любезнее с ней, аккуратнее, тоньше. Благо, что такие женщины на пятачке встречаются. Сняла перчатку, кольца обручального нет. Не замужем.
— Пойдем? — улыбаюсь я.
— Куда?
— За лекарством.
— А ты не будешь предъявлять за прошлое?
— Ты что! Разве можно?
Я гладко выбрит, лосьоном попахиваю, одет не в рабочую спецовку, а в пальто черное драповое. Если бы не седые волосы и темнота под глазами, если бы не грубые руки мозолистые, темные, жилистые, с татуировками, я бы за денди сошел. Но тогда я снова бы стал притворяться. А рыжую суку именно это и насмешило, расстроило. Она почувствовала фальшь и права была. Скверно выглядят люди, которые хотят казаться не тем, что они есть. Смешно, нелепо, не умно кажутся тщеславные типы. Сам смеялся не раз.
— Познакомились бы для приличия.
— Меня Лена зовут. А куда идти?
— Сначала я тебя до своей квартиры провожу, потом принесу лекарства. Мы в тепле и отпразднуем новый год. Как в анекдоте, помнишь? Тарелки на белой скатерти, все стерильно как в больнице, жгуты лежат, рюмки с раствором, шприцы…
— Да ты не такой зануда, как кажешься, — поднялась со скамейки Лена. — Пойдем, раз приглашаешь. Только стоп! Условимся, никакой камасутры и хрени подобной. Я не люблю этого. Лучше телевизор посмотрим, и я пойду. Договорились? Кстати, как тебя? Тут тебя по-разному называют. Кто-то Андреем, кто-то Пауком, кто-то Старым. Как ты умудрился столько прозвищ заработать?
— Смешная ты, Ленка, недавно на растворе сидишь. А я с самых наших первооснов, еще, когда колеса кодеиновые без рецепта давали. Были времена.
— Поэтому Старый? Ну, буду тебя Старым звать.
«Смешная… Музыкой занимается… Типа я болван! На пятачке случайных людей не бывает. Если попал на точку, значит, в паутине оказался. Всасывает в себя пятак, пережевывает, выплевывает уже другого человека. Быть может, ты музыкой увлекалась, но теперь ты самая обычная сука, которая идет с незнакомым мужчиной к нему домой. И уйдет при случае, не попрощавшись, но прихватив из кармана деньги и раствор. Зачем притворяться? Играть в себя необыкновенную? Будь собой. И не лукавь. Сойдешь и за музыканта. Если бы не твоя мордашка симпатичная, если б не рыжие локоны до плеч, если бы не глаза сучьи зеленые, разве позволил бы себя обмануть? Понравилась, стерва…»
Около дома она взяла меня под руку, так и вошли в подъезд. Чуть не сбили с ног считающую ступеньки тетю Дусю. В подъезде темно и шумно. Кобель у собачника Мишки песни поет. Кто-то из соседей музыкальные программы слушает. И орут все как резанные. Как будто переместились в прошлое на машине времени. Поистине праздник народный.
— Ой! Это ты, Андрей? Совсем ничего не вижу. Слепая стала, — баба Дуся хватает меня за рукав и приближает глаза к Елене. — Не оступилась? Тридцать седьмая ступенька? Чи, нет? — И улыбается румяно. — С новым годом, Андрюша. С новым счастьем. Не узнала. Невеста твоя?
— Сестра.
— Что? — притворяется глухой старушка. — Невеста?
— Сестра во человечестве, — кричу на ухо. — С праздником!
— Сестра? — смешно куксится баба Дуся. — Вы на меня не серчайче! Бабка совсем слепа стала. Я только до рынка. Дойду, рыбу купить хочу. Там дешевле. Работает рынок? Не знаете?
— Работает.
— С Рождеством Христовым вас, люди добрые, дай вам Бог счастья. По грехам нашим так всех в преисподнюю. Но милостив Бог. Сегодня проповедь слушала. По радио. Рыдала. Так работает рынок? Чи, нет?
— Чи, да! — кричу в ухо бабушки Дуси.
Подъезд гудит разбуженным ульем. Все как всегда.
Зажигаю свет в прихожей, включаю елочные гирлянды.
— Поскорее только, — жмется ко мне красавица. — Не люблю одна в чужом доме.
— Я быстро.
 
 
ГЛАВА 12
Оставляю Елену в квартире, а сам снова на пятак за лекарством Валериным. Цветка нет. Цветка посадили. Оказалось, что продавщицу из ночного магазина, в самом деле, зарезал он, хотя она была его одноклассницей. Никогда бы не подумал, что такой, с виду доходяга, способен на страшное преступление. Поехала крыша. Выпил водки и поплатился. Нельзя мешать две разные субстанции — наркотики и алкоголь. Нельзя водкой лечить ломку. Бесом одного происхождения не вытравить других бесов. Выйдет кошмар на улице Печатной. Так и вышло.
Магазин опечатали, кругом кровь. Впрочем, одно хорошо — нет постовых сержантов, выдолбленных из дерева с головы до пят. А Валера есть. Ходит туда-сюда важный. Праздничные дни приличный барыш сулят.
Я делаю знак Валере, мы идем по направлению к заброшенной кочегарке, в развалинах которой торговец хранит пузырек с лекарством. У Валеры много причуд — нельзя идти рядом с ним, необходимо поглядывать по сторонам, чтобы хвоста не привести за собой полицейского или бандитского; сделать нужно два круга по часовой стрелке, прежде чем из темного угла кочегарки раздастся художественный свист. Это означает, что можно подходить, оставлять шприц и деньги и спокойно возвращаться на трамвайную остановку. Через десять минут из тылов появляется Валера и начинает с тобой театрально здороваться, будто встретил давнего друга случайно. В кармане твоем при обнимании появляется шприц с раствором. Фокусы. Одни фокусы кругом. Ритуал. Так надо. Все при этом знают, что Валера «арендует» пятак у больших полицейских начальников и бандитов, однако вступают в игру по правилам, потому что так надо. Зачем? Никто не знает. Просто надо и все тут.
Сам Валера приехал откуда-то из Казахстана, привез оттуда прозвище Батыр, что означает «богатырь», и темную историю своей жизни. Поговаривали, что он занимался вольной борьбой, присел на героин, что-то натворил у себя на родине и метнулся в Россию. Теперь торгует чужим раствором на пятачке у «Родины» и медленно, но верно чахнет на глазах. Но богатырскую стать и флегму сильного зверя сохраняет.
Был летом случай, когда Димка-качок набросился на Валеру с кулаками за бодяжный раствор. Схватка была не долгой. Димка с расквашенным носом отправился восвояси. И это вместо благодарности. Ему бы свечку в церкви поставить, что купил у Валеры раствор разбавленный, а он в кулачный бой полез. Димка проколол все мамины деньги, которые копились на его лечение в Германии, а потом решил свести счеты с жизнью. На оставшиеся доллары купил у Валеры тридцать кубов раствора, пришел домой, написал записку предсмертную — мол, ухожу из жизни добровольно, устал и т. д. И что же? Сделал себе «золотой укол», проспал двое суток и очнулся снова в аду, только теперь в аду реальном, потому что после тридцати кубов состояние ломки аховое, а тут еще мама в слезах, родственники. И денег нет, и желаемого результата не приобрел. Выскочил Дима, можно сказать, одной ногой с того света и выяснять отношения поскакал с продавцом некачественного товара. Смешно и грустно. Теперь бродит Димка по пятаку и просит у покупателей «слить децелу на раскумарку». Нищенствует, одним словом, побирается. Антоневич из носиков окровавленных децелы вытягивает, собирает и колется. Димка занимается попрошайством. Пятачок как срез нашего общества гнилого — есть бедные, есть богатые, есть рукастые середнячки, но нет сострадания и справедливости. Человек человеку не бог есть, а волк. Гуманизмом тут не пахнет, революцией тоже, потому что у нищенствующих сил на бунт нет. Разве что крыша у кого поедет, как у Цветка.
Хомо хомино деус эст… Человек человеку бог… никогда такого не будет. Только наивные чудаки-идеалисты из романов способны тошнотворную патоку на уши лить. И священники липовые, которые проповеди не из сердца достают, а из ума сочинительством занимаются. Слушал я одного такого, да не одного, конечно, вру — не хочу в осуждение впасть. Затошнило от этой сладкой проповеди хуже, чем от телевизора — рвотного средства на века. Что ж это делается! Сиропами латиноамериканских сериалов нищету нашу российскую заливали, стариков и старушек портили сказками и фальшивыми слезами сентиментальными. Пришло время другое, более трезвое и страшное, но и тут нашлись «благодетели», мать вашу! Прямо с амвона не стесняются патоку лживую лить. И опять страдальцы — бабушки. Что же это за жизнь такая? В детстве — ладно, сказки полезные. Но в старости должна открываться человеку иная реальность — трезвая и светлая, жаркая и правдивая, как любовь. А для этого нужно самому не фальшивить.
Растравил душу. Зачем? Меня дома ждет рыжая бестия и новогодний праздник из телевизора. Запах тонких духов и нежная кожа, улыбка ангела и глаза дьяволицы — вот, что меня ждет в квартире на Печатной. А я поддался настрою печальному, осуждающему. Зачем? Иди к ней и люби ее, если захочет она. Иди к ней и говори глупости, только не осуждай. Иначе в глазах сварка снова зашевелится песком кварцевым, обожжет духовным законом, ранит. А у тебя две теплоты. Одна опиумная, вторая женская. Иди, брат, отдыхай, веселись. Хватит на тебя грусти.
Лена сидела в комнате родителей и смотрела на маки. Волосы распушила и была похожа на древнегреческую богиню.
— Красиво, — сказала она. — Хорошо, что у тебя в квартире пусто. Мне нравится. Как будто съезжать кто-то собирается. Одни маки на дверях сияют. Ты рисовал?
— Да.
— Елка и пустота, — сказала она и почему-то заплакала. — Елка и пустота.
— Тебе два куба хватит? — тактично спросил я. — Или больше? Раствор не мутный, но я на димедроле отобью грязь? Я всегда так делаю.
— Хорошо, — всхлипывая, произнесла она. — Сделай на димедроле.
Сначала себя уколол, потом взял в руку нежную белую ручку гостьи. Она захихикала.
— Щекотно?
— Да.
— А теперь?
— А теперь хорошо.
— Я снайперски.
Глаза закрыла.
— Расскажи мне, — шепнула богиня.
— Что тебе рассказать?
— Расскажи, какая я красивая.
Поцеловал ее в губы. Никакого протеста.
Теплота маковая все вытесняет. И проясняет все. Елка и пустота. И никакого лукавства. Хитрость будет потом, я знаю. Чувствую. Это не женщина, а дьяволица с оболочкой ангела.
— Мне ничего больше не надо, — шепчет она и глядит весело. — Ничего. Понимаешь?
— Понимаю.
— Я хочу домой. Проводи меня. Возможно, я болею. Не хочу тебя заразить. Понимаешь?
— Конечно.
— Не сердись. Я могу заплатить за лекарство.
— Я не сержусь. Праздник — это то, что всегда с тобой.
— Поэтому у тебя елка и телевизор?
— Еще у меня были гости.
— Гости? — смеется она. — У тебя все было как у людей.
— Да. Как у людей.
Начинаю хохотать вслед за Леной.
— А ты точно Лена?
— Нет, — шепчет она. — Я не Лена. Я Ленин.
— С тобой не скучно.
— С тобой тоже. Боялась, что начнешь виноватым себя делать. Терпеть не могу мужчин, которые сами себя виноватыми делают. Нездоровое чувство. Поэтому не смотрю «Иронию судьбы». Все смотрят, а я не смотрю. И салат Оливье терпеть не могу. От него толстеют.
— Я тоже не смотрю. И салаты не ем. Я на диете. Маковый чай требует аскезы.
— Хи-ха-ха! Хи-ха-ха! Маковый чай требует аскезы. Ну, завернул. С тобой не соскучишься. Ты забавный.
— Ты тоже не подарок.
— Правда? — улыбается тепло, а улыбка, как лепестки мака рисованного. И глаза в цвет пушистых листочков изумрудных, тонких, светящихся. — Это правда?
— Конечно. Елка и пустота. Ты, если, правда, Ленка, то непростая штучка.
— Хи. А ты забавный. На диете маковой сидишь. Маки рисуешь. Кузнецом работаешь и о философии размышляешь. Забавно. Проводи меня до остановки такси. По дороге поболтаем. Я люблю странных людей. С ними не скучно.
— Я тоже люблю странных людей. Стараюсь всех возлюбить, но сначала надо правильно самого себя возлюбить.
— Ой, завернул. Нам с тобой без кубатуры не разобраться. Хи. Вино я не пью. Меня с него тошнит. Нет, ты не Паук и не Старый. Ты странник.
— Пойдем, странница.
 
 
ГЛАВА 13
По дороге телефонами обменялись. Договорились встречаться иногда. Валера появился вовремя — мы подходили к остановке такси. Знакомый водитель о чем-то перекидывался словами с продавцом. Ясно стало, что он повезет кому-то лекарство. Есть такие таксисты, которые за большие гонорары раствор на дом поставляют. Нуворишам или сынкам нуворишей. Я попросил Валеру принести еще десять кубов в презервативе, сунул деньги, и мы с Еленой сели в машину.
— Нам до рынка, Сергей, по дороге притормозишь. Уколоться надо.
— Старый, я довезу вас бесплатно. Ты мой заказ у себя придержи. В презервативе двадцать кубов для клиентки. Если гаишники тормознут, я скорость прибавлю, а ты через окно скинешь все. Давай, брат, выручай. Не раз попросишь в цыганский поселок нырнуть. Ну, что? Как?
— Договорились.
Я подмигнул Елене.
По дороге мы свернули под городскую елку на центральной площади и там догнались. Возможно, пять кубов были лишними, потому что все поплыло перед глазами, на меня накатило празднично-телячье настроение, и мне захотелось проболтаться с новой знакомой, выболтаться, наговорить комплиментов. Точно. Эти пять кубов были для меня лишними. Повело меня, братцы, повело. И увело с дорожки…
Сергей высадил нас около рынка, и мы стали нарезывать пешим ходом круги, в центре которых находился дом, в котором жила Елена. Состояние, когда пройдена точка благоразумия, хорошо известна алкоголикам и наркоманам. Мы говорили друг с другом о какой-то ерунде, которая именно в момент диалога казалась чрезвычайно важной для обоих. Упускали нить разговора и зависали вдруг, как зависают компьютеры. Глаза закрывались, и мы шли на ощупь. Потом «компьютеры» начинали работать, и мы продолжали диалог именно с того места, на котором зависли. Выглядело это примерно так.
— Ты мне обещаешь звонить каждую пятницу?
— Я буду звонить каждую пятницу.
— Пойдем в кино или театр?
— Пойдем в кино или театр.
— Лен, когда я тебя впервые увидел, понял….
Не сговариваясь, проваливаемся в две долгие воздушные ямы, идем на бреющем, на честном слове и одном крыле… потом спохватываемся, и я начинаю:
— Ты мне обещаешь звонить каждую пятницу?
— Я буду звонить каждую пятницу…
— Как ты сказала про елку и пустоту? Как у Пелевина. Ты читала Пелевина?
— Нет, я не люблю сказки.
— А Степного волка читала?
— Нет.
— А Эдгара По?
— Я музыкант. Ой, о чем мы это?
— Ты обещала звонить мне каждую пятницу.
— Почему в пятницу?
— Я не знаю.
— А зачем?
— Я не помню.
На десятом или одиннадцатом круге я закрыл глаза и заснул, и шел на бреющем полете, продолжая с кем-то разговаривать, но это была уже не Ленка, а толпа молодых людей, которые брали меня под руки, поздравляли с чем-то и куда-то несли, как чемодан. Я перестал помнить, что происходит. Очнулся на скамейке автобусной остановки. Елены рядом не было. В голове звучала новогодняя песня из «Иронии судьбы» почему-то. Если у вас нету тещи… Во рту гадко, будто я пил алкоголь. Голова разваливается на части.
В руке початая бутылка шампанского, пальто залито вином. Сунул в карман руку и похолодел — денег нет даже на автобус. Что со мной было? Почему шампанское? Почему нет Елены рядом? Телефон, слава богу, цел. Чудеса. Сонники, которые я смешал с раствором, вытолкнули меня из реальности — такое бывает. Но попала ли домой моя подруга? Я позвонил. Гудки длинные, тревожные. Наконец, голос Лены — тревожный:
— Ты куда делся, странник? Не успела оглянуться, тебя уже нет. Ты меня кинул? Какая-то кучка пьяной молодежи увлекла тебя за собой. Ты забыл обо мне. Начал им рассказывать хрень. Я звала тебя. Ты посмотрел на меня невидящими глазами и пошел с ними. Похоже, они смеялись над тобой. Наверное, для них все содержимое карманов вывернул. Ты смотрел? Деньги на месте?
— Погоди, бог с ними, с деньгами. Ты домой попала?
— Я уже давно дома. Гости пришли. Музицирую. Телевизор смотрим.
— Ну, слава богу, — выдохнул я. — Не переживай за меня. Я на автобусе до дома. У меня есть, чем тошноту убрать. Бывает. Не обращай внимания. Мы о чем договорились? Ты помнишь?
— Точно не помню. Ты говорил про какую-то пятницу. Может быть, у тебя день рождения скоро?
Я расплылся в улыбке.
— В эту пятницу у меня день рождения. Вспомнил. Приедешь?
— Хорошо. Обнимаю. Пока.
— Пока.
Телефонный циферблат высвечивал утро. Значит, я проспал на остановке несколько часов. Главное — не перемешать себя нескладного, а то развалюсь, не доеду до дома. Тошнота комом сбилась внутри. Фу, какая гадость алкоголь. Зачем я это сделал? Не помню. Бррр… все кругом желтое и больное. И горечь во рту. Если у вас нету тещи… Бред собачий. Если у вас нет мозгов. Очевидно, была пройдена точка невозврата в теплоту, такое случается. Люди погружаются в мороз и сон, и не всегда из него вылезают. Хорошо, что мороз. Иначе могла проснуться вдруг моя контузия, а это уже совсем ни к черту.
Отбросил от себя бутылку как неразорвавшуюся гранату. И хорошо, что не разорвалась. Бррр… как холодно, однако.
 
 
ГЛАВА 14
Достать раствора невозможно, хоть плачь. Валеру посадили, наверное, за старые казахские грехи. Время растянуто донельзя, когда лекарства нет. Кругом один ад. И нет никакого просвета. Пятак стоит голый. Трясется от февральских морозов, корчится в муках непонимания и неясности перспективы. Нельзя быть голому пятаку в феврале. Опасно для психического здоровья. Бедный и богатый, тот, кто ходит за лекарством сам и тот, кто заказывает таксистам по телефону, слоняется по замороженной местности с голодным взором. Где взять? Стайками и в одиночку, за чашкой кофе в кафе чудес и за бутылкой временного портвейна. А в глазах тоска по исчезнувшему раю. Так мало надо людям для счастья. Людям, которые привыкли к теплоте в крови.
А если портвейн и даром не нужен? Что тогда? Неужели все сделаны из одного сорта телячьего? Нет же. Быть такого не может, чтобы все из одного. Хотя бы один из сотни иной? И что делать? Не пойдет стайка бледных теней из ада на баррикады, в больницу не пойдет. А куда пойдет? Туда, где есть хотя бы малая возможность найти лекарство. Поедет, полетит, отметится хоть на Марсе — лишь бы снова привычная теплота в крови. Слышал я рассказы о лоботомии — боже мой! Лучше бы не говорили. Часть мозга отрезана, а тяга осталась. Куда ему, бедняге с отрезанным мозгом деваться? Снова под нож? Глупо же. И за что метят нашего брата? Бросают в психиатрические клиники, тюрьмы, лагеря? Невозможно отрезать человеку зону комфорта. Это будет уже не человек, а только часть человека, не самая выдающаяся. Почему нельзя раздавать копеечные для государства пилюли? Нет, увольте, не пойму никак.
Сменилось руководство полиции. Ну и что? Шкурку сменили, а по сути люди в погонах прежние. Не верю. По-хорошему. По Станиславскому — не верю! Куда деваться сотням бледных теней, которые выползают из ада, чтобы поправить здоровье на пятаке? Цыганский поселок знобит. Две полицейские структуры что-то не поделили, схлестнулись в поселке, где пять домов, из которых четыре торгуют соломкой и героином. Управление по борьбе с незаконным оборотом наркотиков и местные опера из уголовного розыска. Встали стенка на стенку, хватают худых желтых путников прямо в поселке и грузят, кого куда. Слышал, попался мирный китаец, который учился в университете. Внешне студент на наркомана похож. Худой и желтый. Скандал! Международный скандал. Потому как разве можно китайца перепутать с наркоманом? Курам на смех. А мне не до смеха. Соломка моя закончилась еще в январе, в городе перебои с поставками мака. Нигде и ничего. Как жить? Работу забросил. Попросил у начальства отгулы. Из дома не выхожу, болею. Ленка тоже болеет. Все болеют. Ну, что за жизнь? Хочу в Амстердам хоть на пару недель. Есть у них специальная программа для наркоманов. Бесплатная утренняя пилюля, потому что у наркоманов всего мира заначки нет. Утром без хлопот прием у доктора и пилюля на день. Хочу в Амстердам. Знаю, что все мы в Европе одна иллюзия. Князи Мышкины все мы. Больные и рефлексирующие типы, вымирающие экземпляры. Но как быть на улице Печатной в аду?
Есть в заначке только один способ — пойти с жалобным взором в поликлинику по месту прописки. Терапевт знает меня. Помнит все мои болячки психические и физические. Выручала по доброму расположению сердца рецептами на таблетки с кодеином. Быть может, выручит и сейчас?
В поликлинике очередь. Выхватываю взглядом время приема, покупаю в буфете коробку конфет и захожу в кабинет без очереди. Врач — молодая женщина, красивая, ухоженная, здоровая. Женщина из другого мира.
— Что случилось, Андрей Иванович? — спрашивает она, вглядываясь в расширенные зрачки выдающих болезнь глаз. — Почему без предварительной записи?
— Наталья Евгеньевна, не могу, — присаживаюсь я напротив доктора и достаю конфеты. — Помните, я к вам приходил однажды за лекарством от кашля? Помните? Сейчас все то же. Бронхит замучил. Вы ж знаете, что дышу на работе дымом коксовым. Легкие никуда. А тут морозы прихватили. Сил нет. Пожалуйста, примите меня без очереди.
Кладу на стол коробку конфет и тут же извиняюсь за просьбу. Нужно уметь преподнести конфеты, да, даже такую мелочь нужно правильно сделать. Наталья Евгеньевна знает и помнит все мои диагнозы. Знает и помнит о том, что я не могу без мака. Вот уже больше тридцати лет с переменным успехом, попадая в специализированные больницы и милицейские камеры, я выхожу на свободу с одной идеей — купить лекарство, без которого не могу жить. И ничем меня не исправить. Только могилой. Расстрелять? Расстреливайте. Только дайте напоследок отвару напиться. Готов пострадать.
— Что у вас? — спрашивает доктор, и я чувствую, что я ей не безразличен. Да. Я, маленький человек из рабочих кварталов, философствующий кузнец и странник, маргинал не безразличен доктору этого мира. Потому что она Врач. Именно так. С большой буквы.
— Опять кашляете? Ну, что ж, раздевайтесь. Я послушаю.
О, богиня! Она мне поможет.
Стетоскоп скользит по простуженной коже, паук забился в вену, паутина едва заметна. Гусиная кожа, кровь не греет.
— Дышите, не дышите. Одевайтесь. Бронхит.
Богиня! Все знает и понимает.
Выписывает рецепт на таблетки. Откуда-то появляются силы. Предвкушение лекарства. Плохое лекарство, не то совсем, но на безрыбье и рак рыба. Бегу-лечу в аптеку, снег хлопьями бьет в лицо, посторонись! Две упаковки. Если с горстями сонников, то хватит на три дня. Что потом, не ведаю. Что-нибудь будет. Иначе нельзя. Либо отпустят Валеру, либо придет другой, либо начнется торговля по Интернету. Разве может быть борьба с воздухом? Можно на время перекрыть кислород, но невозможно резиновыми палками или пулями от «Макарова» уничтожить воздух. Начнут давить в одном месте, выхлоп пойдет в другом. Законы термодинамики. Сила действия равна силе противодействия.
Вытаскиваю из кладовки молоток и крошу таблетки в пыль, что порошком выпить. Быстрее всосется в кровь, скорее отпустит. Чувствую, как пульсирует кровь. Похоже на миниатюрную кочегарку. Топливо брошено, теперь медленно, но верно пойдет прогрев. Чтобы помочь своей кочегарке, встаю на руки вниз головой, делаю отжимания от пола. Так быстрее. Мускулы имеют память. Ничего-ничего. Потерпи, брат. Сейчас ты один из сотни получаешь облегчение. Потерпи. Вот она — волна. Можно полежать, отдохнуть, подумать, что дальше. Почему нельзя в Амстердам? Не патриотично? А в говне лежать без лекарства — это патриотично? Водку во время ломки — патриотично? Ножом в живот однокласснице — это по-нашему? Не рубите воздух, господа, не рубите! Ничего не получится.
Не верю. По-хорошему, по Станиславскому — не верю! Во все эти игры в борьбу. На кону деньги, а не души человеческие. На души наплевать.
— Ленка, приезжай, есть немного лекарства.
— Откуда? — голос как из преисподней. — Нет нигде.
— Хочешь, я приеду? Сейчас приведу себя в порядок и приеду.
— Хочу. Я в постели лежу. Мне плохо.
— Потерпи, я мигом.
Брызнуло солнце за окном, расцвел февраль, покрылся радужной пленкой. Дышится легко. С привкусом кодеина. Пар изо рта. И, кажется, будто насквозь пропах поликлиникой и лекарствами. Еще недавно чувствовал, как несу в атмосферу запахи кузницы. Выдыхаю коксом, отхаркиваюсь сажной слюной. Табачного выхлопа нет потому, что не курю я. Противно с некоторых пор. Тошнит и по голове стучит молотом. А тут солнце и пар изо рта. Фиолетовыми разводами выведены сугробы. Акварельное все, тонкое, прозрачное и призрачное. Деревья — сталактиты. Прохожие повеселели. Предвкушение весны? Не слишком ли рано? Солнце. Кажется, мелочь для человека, заведенного механикой рабочего дня. А приятно. Стекаются люди к остановке, и я с ними. Прохожу мимо церкви — стоит церковь, никуда не делась. Пятак в себя втянулся, словно под насос вакуумный попал. Вроде бы нет пятака, а люди есть. Как замерзшие столбики стоят, сталагмиты, но готовы ожить и оттаять в любое мгновение. Нет, это не соляные столбы из царства Содома, это впавшие в анабиоз ожидания больные дети. Появись Валера или кто-то другой, подай знак, и оттают столбики, бросятся под дьявольское благословение, лишь бы живу быть.
На скамейке сутуло спит Антоневич. Как будто ночевал на пятаке. Корейцы появились с рыночной площади. Худые как прутья, гибкие, в тонких кожаных куртках, несмотря на мороз. Спортсмены — то ли бывшие, то ли настоящие. Знаю, что братья. Раньше в Ташкенте жили, занимались тхэквондо, черные пояса носили. Потом в Россию приехали. Вероятно, от холода на теплоту маковую подсели.
Филька длинноволосый тоже тут. Мама его всегда рядом. Бывшая начальница крупного предприятия. Ходит за сыном хвостом, оберегает от хулиганов, деньги на дозу выдает.
Седовласый морской офицер в отставке приходит с дочкой. Тоже начеку.
Лекарства нет. Когда будет, никто не знает. Даже генеральный штаб. Нужно потерпеть.
Кое-кто узнает меня и смотрит с подозрением. По зрачкам и движениям понимают, что мне хорошо. Пусть не превосходная степень рая, как у Валеры бывает, но мне действительно тепло и уютно. И это бросается в глаза тем, кто ждет.
— Паук, ты раскумарился? Где лекарство брал? Братэла. Подскажи, в долгу не останемся.
— Заначка, друзья, заначка.
Тихое и лживое слово. Но иначе нельзя. Вопьются не только взглядами, но и словами. А меня Ленка ждет. Сергей курит около автомобиля. Делает мне знак.
— Куда тебя, Старый? В цыганский поселок не поеду. Засады там на каждом шагу.
— Не в поселок я. До рынка добросишь?
— По счетчику.
— Идет.
Город красив как наряженная барышня. После моста открывается гостиничный комплекс, дальше развилки по центральным районам. Широкие проспекты, пряничные фасады домов, глянцевая реклама, свет, трамваи, аккуратные гаишники в новых костюмах. Дышит город деловой жизнью. Не знает о трудностях пятака. На рыночной площади прошу остановиться. Протягиваю купюру, прошу подождать.
— Поставлю на стоянку крытую. Ты не долго?
— Нет.
Елена живет в богатом доме. Чувствую себя немного неловко, когда поднимаюсь на лифте на пятый этаж. Кабина лифта — зеркальная комната. Пол начищен, все кругом сверкает, как в офисе. Я привык к другим лифтам. С разбитыми плафонами, процарапанными стенами, подпалинами у кнопок. Лифт возносит меня мягко и плавно. Почти без шума. Напротив меня стоят две девушки, вероятно студентки. Куртки модные цвета хаки, высокие шнурованные ботинки, волосы собраны в пучки, виски слева выстрижены. Точно с рекламной картинки.
Дверь квартиры открыла мама Елены. Заочно она про меня знает, слышала от дочери, что познакомилась с кузнецом. Мама не глупая, все понимает.
— Леночка в своей комнате, — шепчет она. — Болеет. Второй день не выходит. То в жар, то в холод. Вы понимаете, что это? Так ведь? Вас Андреем зовут? Спасибо, что навестили. У Леночки … — мама спохватывается, не зная, насколько я близок с ее дочерью. — У Леночки полгода назад расстроилась свадьба. Она говорила вам? Жених — одноклассник. Бизнесмен. Когда узнал, что наша девочка инфицирована, тут же оставил ее. Что за люди? Вы знаете, о чем я?
— Да, — соврал я. — Лена мне говорила.
— Скажите, почему молодые люди такие жестокие? Вирус не выбирает. Сегодня Лена, а завтра любой из нас. А вы тоже положительный?
Я немного растерялся, но тут же взял себя в руки.
— Да. Я положительный. Принимаю терапию. Нет проблем.
— Вот и я говорю, — оживляется мама. — Какие сегодня могут быть проблемы? Женщины рожают здоровых детей, занимаются карьерой, некоторые даже не скрывают свой диагноз. Ну и что? Вич — это не приговор. Это просто напоминание о том, что необходимо взять себя в руки.
— Мама, там Андрей пришел? — раздается из комнаты голос Лены.
— Да, доченька. Мы с Андреем пообщались немного. Позвать?
— Конечно!
— Меня Алла Геннадьевна зовут. Я в администрации города работаю. В отделе культуры. Мы хотим некоторые остановки в городе обшить коваными узорами. Как вы на это смотрите? А Леночка у нас музыкант.
— Я? Сугубо положительно.
— Это грандиозный проект без привлечения иностранцев. Тендер разыгрывается между тремя предприятиями. Есть в заявке и кузница на Печатной. Ну, это я так, к слову. Проходите, пожалуйста. Леночка ждет. Ваша фамилия есть в списках. Жигулев. Весной будет много работы.
Алла Геннадьевна напоминает красивый вкусно пахнущий воздушный шар. Она как будто перелетает с места на место, отталкиваясь от собственных слов. Роняет их, точно балласт скидывает. Милая женщина. Лена, скорее всего, похожа на отца. Его портрет на фоне Эйфелевой башни висит в прихожей у зеркала.
Я вытаскиваю из кармана бумажный пакет с порошком и прохожу к Елене. Комнатка миниатюрная. Рыжая красавица бледная, лежит, закутавшись в одеяло, подбородок дрожит. Вероятно, к ломке прибавилась температура.
— Что там у тебя? — дрожащим голосом говорит она. — Лекарство? Откуда?
— Выпей все сразу. Будет горько. Запей водой и подожди минут десять. Это кодеин и сонники. Порошок дойдет быстрее. Посижу с тобой минут пять и пойду. Меня на стоянке Серега ждет.
— Это который таксист?
— Да.
— Открой рот и давай сразу водички. Разболтай во рту и проглоти.
Лена морщиться, но делает то, что я говорю. Морщится, сдерживает рвотные позывные — нельзя! Больше лекарства нет. Закрывает рот платочком и указывает глазами на яблоко. Подаю и перевожу дух. С яблоком не стошнит. Когда организм выходит из режима комфорта, обнажается расхристанность. Опытно знаю.
В молчании проходит минута.
— Улеглось?
Она кивает головой радостно. Раскраснелась от внутреннего напряжения. Глаза включили освещение — слабенькое, зеленое, цвета стен психиатрической клиники. Пройдет еще десять минут, начнет урчать живот, и тошнота снова поднимется к горлу. Необходимо тщательно прожевать и проглотить еще кусочек яблока. И тогда начнет действовать лекарство.
— Тебе мама про меня рассказывала?
— Нет. Говорила о тендере на работу.
— Не обманывай. Я слышала.
— Надеюсь, что ты по этому поводу не испытываешь чувство вины?
— Нет. Все равно неприятно.
— Если я начну сейчас загибать пальцы и перечислять собственные диагнозы, у меня рук не хватит. И ног тоже.
— Тебе неважно, о чем мама сказала?
— Абсолютно.
— Родители хотят меня отправить в Германию на время. Есть там клиника, где лечат сном. Приезжаешь, ставят капельницу с мягким снотворным, контролируют самочувствие, но пару недель ты просто спишь. Просыпаешься без ломки.
— Дело хорошее. Если бы я захотел оставить опиаты, наверное, тоже захотел бы так. Заснул, проснулся здоровым. Рай.
— Да.
— Если поедешь в Европу, загляни в Амстердам.
— А там что?
— Государственная программа. Представляешь? Наркоманов там считают людьми.
— С ума сойти!
— Например, проснулся я без заначки. Ад кромешный. Иду в поликлинику. Врач выдает мне под роспись пилюлю бесплатно. А я должен пару часов на городской муниципалитет отработать. Улицу подмести, забор покрасить. Цивилизованно все. А я бы им все автобусные остановки бесплатно перековал. Обвил бы розовыми кустами. Или маковыми. Как захотят.
— Ты не знаешь, как долго перебои с лекарством будут? — прерывает меня Лена.
— Не знаю. Пока не закончится межведомственная война между полицейскими.
— Придется потерпеть.
— Есть вариант в соседний город смотаться. Но для этого нужны деньги.
— Возьми у меня. Деньги есть, возьми.
— Пока не нужно. Я еще не все способы исчерпал. У меня есть пачка пустых рецептурных бланков. А я, если ты помнишь, неплохой художник.
— А если попадешься?
— Попадусь? Меня теперь только через психиатрию прогоняют. Устали бороться обычными методами.
— То есть, тебя не посадят?
— В тюрьму нет.
— Ой, меня, кажется, отпускает, — потянулась, как кошка, Елена. — Как быстро. Не успела проглотить.
— Потому что порошком и на голодный желудок. Поправляйся. Мне пора.
Лена раскрыла руки для объятий. Прильнул к ней, вдохнул в себя запах волос, поцеловал, притянул худенькое тело сильнее, прижал к себе. Закрыл глаза.
— Пора. Сергей заждался.
— Я позвоню тебе. Спасибо.
— Поправляйся.
— Кузнец Жигулев, ты хороший. Старый немного, но хороший.
Я улыбаюсь.
— Это пройдет. Все проходит. И старость рассасывается. Все рассасывается кроме беременности. Иногда, впрочем, и беременность рассасывается.
— Хороший тоже рассасывается?
— Нет. Хороший — это как беременность. Не рассасывается. Поправляйся. Звони.
 
 
ГЛАВА 15
В моем календаре нет особенных месяцев. Какая разница, январь на дворе, февраль или март? Есть раствор или маковая соломка — хороший месяц, нет лекарства — дурной. И не важно, как он называется. Главное, чем наполнены дни, недели, месяцы, годы. Наполнены ли они опиумной теплотой или же абстинентной ломкой, депрессией или радостью, суетливой тревогой или философским покоем.
Однажды зимой в читальном зале библиотеки ко мне подошла молоденькая девушка и попросила поучаствовать в эксперименте. Что для вас ностальгия? Библиотеки в последние годы пустыми стоят, безжизненными, это понятно. Людям не до пищи духовной. Найти бы пищу материальную. Что на стол накрыть, во что одеться. Книги перестают привлекать тайной, которую приятно разгадать. Все есть в виртуальном пространстве. И вопросы, и ответы. И тайны никакой. Открыто все. Даже то, что должно быть за семью печатями.
Лично я хожу в читальный зал библиотеки, когда мне нужно перетерпеть тяжелые часы. Отвлекает от ломки сопереживание героям. Иногда приятно уставиться в книгу и улететь мыслями в какой-нибудь богатый год, когда все было и ничего за это не было. Были такие годы, да.
Когда библиотекарь задала мне вопрос о ностальгии, я ненадолго задумался. Если отвечу правду, девушка из другого поколения не поймет меня, испугается, решит, что я сумасшедший. Поэтому я ответил обтекаемо, чтобы не выдать потаенных мыслей.
— Для меня ностальгия — это тоска по детству. По юности беззаботной. По советской империи.
Девушка записала мой ответ, поблагодарила, направилась к другим читателям.
По какой юности у меня тоска? Сейчас расскажу. Между нами, конечно.
Было время, когда в уголовном кодексе вообще не было статьи за наркотики. Идеология. Государство четко отделяло мух от котлет. Одно дело — мир чистогана, другое — социалистический реализм. Безработица, наркомания, забастовки, акции протеста — это не про нас. Это все там, где царят волчьи законы. Кто такой наркоман? Бунтарь против античеловеческих ценностей. Кто такие хиппи? Дети цветов. Молодые революционеры, которые свой протест выражают специфически. Девушки обнажаются догола и идут обниматься с полицейскими, у которых в руках дубинки. Адамиты несут камуфляжным солдатам благую весть — мы живем в мире любви. Кто много возлюбит, тому много простится. А их по икрам резиновыми палками. И сирены, и пожарные машины, шланги с водой, резиновые пули, слезоточивый газ. И вот уже конопля втоптана в грязь армейскими ботинками, а лепестки мака перемешаны с кровью на асфальте.
И на этом идеологическом фоне в нашей стране наркотиков как бы и нет. Потому что нет бунта. Все люди в едином порыве с песнями, задором и огоньком строят светлое будущее. А какие наркотики в светлом будущем? Только в виде лекарства. Помню, помню те славные времена, когда на город свалились как с неба странные худые люди с длинными волосами, зачесанными за уши. Целый десант. Кажется, из Питера. Помню потрепанные джинсы и глаза, наполненные каким-то особенным сиянием. Музыку Битлз и Роллинг Стоунс, Джимми Хендрикса и Фредди Меркури, Лэд Зэппелин и Дженесис. И путешествия на пляжи Балтийского моря на крышах поездов тоже помню. И первые пятнышки млечного сока со срезанных головок мака, и яркие сны, и походы по квартирам с просьбами показать аптечки, и морфин, и кодеин и все, что легально прописывалось людям хворающим. Мы вежливо просили, нам вежливо отдавали.
По этому раю я ностальгирую.
Летом поездки на Украину, в Белоруссию, Литву, Латвию. А там фармацевтические поля. Резали, заваривали на таблетках сухого горючего в половниках, кололись и там же засыпали, чтобы утром снова за работу. Были времена.
И даже на призывной комиссии военкомата никто не обратил внимания на дорожку гноящихся ранок на венах.
— Кололся?
— Да. Витамины колол. Качался в спортивном зале.
— Тогда, брат, интернациональный долг на тебе. Нельзя самолечением заниматься. Да? Ты в курсе?
А через полгода службы контузия, комиссия и психиатрическая больница.
Уголовной статьи еще не было, но появилась медицинская статья в военном билете.
А чуть позже статья «прим» в уголовном кодексе. Двести двадцать четвертая. И все пошло как в мире чистогана. Правда, словечко это — наркомания — долго не могли правильно выговорить, но уже привлекали, возбуждали, сажали.
Однажды дедушка старый, заметив нас на «плантациях», долго качал головой, опираясь на мотыгу на соседнем дачном участке, потом махнул рукой:
— Неприкаянные.
 
В марте пятак оттаял, ожил. Появилось новое после передела власти. Валеру осудили в Казахстане. Вместо него стали торговать семейные пары прямо с квартир. На пятачок выходила проводница, собирала небольшую стайку «пациентов», отводила на стадион за школу, брала шприцы и деньги и велела ждать. Вскоре появлялась и передавала шприцы с раствором. Стадион был стратегически верным объектом. Проглядывался со всех сторон. В случае полицейской облавы у клиента была возможность уколоться и выбросить шприц, а там хоть трава не расти. Если нет наркотиков на кармане, максимум наказания — профилактическая беседа. Впрочем, облав не было. Вероятно, на самом верху о чем-то договорились.
Ленка уехала в Германию. Написала на электронную почту, что лечение комфортное. Просыпаешься только для того, чтобы сходить в туалет и перекусить, а потом врачи погружают в искусственный сон. Не понимаю, зачем для этого нужно лететь в Германию? Сонники и у нас не проблема. Знаю, что многие переболели с помощью сильно действующего обезболивающего и снотворного. Вопрос не в физической ломке. Вопрос в мотивации. Нужно тебе все это или не нужно? Мне не нужно. Поэтому я не дергаюсь. Ну, как бы я, к примеру, жил без опиатов? Копил бы деньги на дорогую одежду? Передвигался бы на шикарном авто? Грел бы откормленное тело под солнцем Египта? Тошнит от этого, братцы, ей-богу тошнит. По мне лучше ломка, чем телячьи нежности.
Разве может все это сравниться хотя бы с одним утром в квартире на Печатной? Когда пробуждаешься от мысли-молнии — есть ли заначка? Колотит, выворачивает наизнанку, бросает в пот, и венка на висках вдувается от напряжения — ну? Ну? Ну??? Еще секунда и тебя разорвет в клочья от отчаяния. И вдруг голос ласковый: «Андрюша, разве забыл ты, что вчера в холодильник раствор положил? Встань, друг, и иди на кухню. Открой дверцу и загляни». Нет, не передать мне удовольствия от этого внутреннего голоса. Какие курорты? Какая телячья блажь? Тут душа лечится раем.
И только прикоснется донышек поршня к носику, выдернешь иглу и утопаешь в волне плавного вылома. Не знаю, сравнится ли это с рюмкой водки после страшного похмелья. Едва ли. Тут иное. Тут тебя нежно берут за ручку и бережно выводят из ада на свет и теплоту. Тут ангелы хороводят, и песни блаженных поют. Наверное, тетя Дуся получает такое удовольствие, когда включает утром радио. Но вы представьте, что к тетьдусиному удовольствию прибавляется чудо обезболивания, чудо прозрения, чудо согревания. Одним словом, умножение чудес. Теперь вам понятно, что это такое?
— А завтра что будет, Андрюша?
— Завтра? Не знаю. Снова проснусь в холодном поту и буду взывать к чуду.
— А если заначки нет? Ты же знаешь себя. Ты — человек без заначки.
— Да. Я человек без заначки. И в этом трагедия. Я согласился бы лечь в больницу, чтобы меня научили просыпаться с заначкой. Я бы много отдал за такое лечение.
— И в психушку пошел бы?
— Да.
— И в тюрьму?
— Наверное.
— И на крест?
— Каждый день на кресте.
— Только за то, чтобы стать человеком утренней заначки?
— Это не мало. Целая жизнь. И подвиг аскезы.
— А не проще ли…
— Нет-нет, не проще. Не хочу так, как все. Хочу так, как у меня. И никак иначе.
— Тогда, брат, тебя только могила исправит.
— Только могила. Потому что иначе буду уже не я. Часть меня будет. Не самая выдающаяся. Потому что по-другому уже никак. И желания нет.
— Что ж, ты доказал. Молнию тебе в руку. Два куба в заначке из холодильника.
Бред. Приснится же такое в марте. Разговаривал с ангелом. Заначка? Он говорил о заначке? Неужели есть она?
Нужно заставить себя подняться и добрести до кухни. А если там ничего нет? Нет. Не мог обмануть ангел больного человека. Не мог. Встань, брат, и дойди до холодильника. А если стошнит? А ты потихоньку, как в невесомости. Оттолкнись от кровати и проплыви пять шагов до рая. Ну?
Март за окном серый и грязный. В проплешинах весь. Как шерсть больной собаки. Снег был белым, голубовато белым, радужно белым. А теперь свалялся, слежался, грязные подпалины проявились, как у глазниц наркомана со стажем. Желтушный снег, тошнотворный. Грачи покрикивают по-хозяйски. Вам что тут, кладбище? Ну-ка, брысь! Следы, следы-петли, запах с паршой. Фу, гадко мне. Неужели обманул ангел?
Открываю дверь холодильника. Пустота. Стоит бутылка уксусной эссенции. Ангел мой, ты перепутал? Ты перепутал наркомана с алкоголиком? Демон в обличье ангела. Терпеть не могу почтальонов. Они не приносят благую весть.
— Что, сука, хотел, чтобы я уксусом из горлышка, как алкаши с похмелья? Болван! Демоническое отродье. И что прикажешь мне делать? Снова на пятак? Волочить свои ноги?
Прохожу мимо маков рисованных. Родители спят. Света нет.
— Сынок, возьми в кармане плаща. Только на хлеб оставь.
— Хорошо, мама.
Нет плаща, нет мамы, нет родителей. Даже мака настоящего нет, одни рисунки. Бред.
Пять лет я не заглядывал в шкаф, где лежат вещи родителей. Как похоронил, так и не заглядывал. Почему? Не знаю. Там запах ностальгии и детства, а мне нужна жесткая схема — из ада в рай. Ностальгия расслабляет. Я и в комнату, где они жили, захожу редко. Иногда мерещится, что они там.
Памятники сам делал. Мне нужно было уйти в физическую работу, что унять тоску. В кунице меня поняли. Ночевал на работе, дневал, сначала шлифовал гранитный камень, чистил до блеска, до сияния, до физической немоты. Слезы кончились с последним витком победитовой иглы гравировальной машинки. У рук тоже есть память. Работал по фотографиям без эскизов. Чем-то работа гравера похожа на нанесение на кожу татуировки. И тут, и там нельзя, чтобы рука дрогнула. Профессионалы поймут меня. По первому витку рисунка сразу ясно, что весь ты и рука твоя — продолжение настроения. Входишь в самогипноз, все внешнее перестает существовать для тебя. Только настрой и рисунок. Единое целое. Да, во мне гуляла маковая теплота, но иначе я был бы не я. Снайпер не может промахнуться. Слишком велики потери для него. Трое суток я сидел в кузнице, не спал, работал. Очнулся, когда мои друзья по работе показали кованую оградку, которую сделали для меня бесплатно. Закупили только материал на деньги из кассы взаимопомощи.
Да. Я забыл сказать — родители умерли не от болезней. Попали в аварию. На выезде из города в наш Фольксваген на полном ходу влетел груженный щебнем КАМАЗ. Водитель грузовика был пьян.
Не знаю, что меня подтолкнуло зайти в комнату родителей и открыть шкаф. Может быть, нелепые позывные псевдо ангела в ночном сне?
Поворот ключа в замке. Запах дома. Запах родителей. Черт возьми! Нужно кому-нибудь отдать эти вещи. Что проку от них в шкафу? Вот и мамин плащ, который всегда висел в прихожей.
— Возьми в правом кармане, сынок…
Рука скользнула в прохладную лунку — о, боже! Пачка купюр. Пачка помятых купюр. Быть не может! Мама….мама… на хлеб… Но с тех пор деньги сильно обесценились. Пять лет. В рублях. И все же — целая пачка. Спасибо, ангел. Посылка с того света. Спасибо, мама. Теперь не нужно возвращать долг. Если только не материальный. Какой? Духовный? Что значит это фантастическое послание? Эх, мама, ты же знаешь, что я маргинал. Меня не переделать. Можно только убить. Так и на том свете буду ностальгировать по теплоте маковой. Стало быть, и могила не исправляет? Тогда что означает это письмо? Вопрос без ответа. В церковь же не пойду. Знаю, что священник ответит. Для того это, мол, чтобы ты, грешный, покаялся и переменил жизнь. Но в чем каяться, если я не считаю лекарство грехом? Да. Для кого-то наркотики — путь к безобразиям. Цветок, например. Или Наташка. Но разве Бог не Любовь? Разве у Любви нет глаз? Разве слепа настоящая любовь? Нет. Не слепа. Она прозревает в самую суть вещей. Если для кого-то наркотики — путь к преступлениям, это не значит, что для иных людей это лишь лекарство. Признаться, и для многих других — лекарство. Продавали бы его в аптеках в разумных количествах, неужели бы наркоманы пошли бы на грабежи и разбои? Когда резко обрывается связь с лекарственной пуповиной, происходит реакция души и тела. Психическая реакция. Бунт существа. Неужели это не ясно? И потом — наркотики наркотикам рознь. Все галлюциногены и стимуляторы — грех, потому что наносят психическую травму. Опиаты успокаивают, умиротворяют. Почему это грех? Почему они вне закона? Все есть яд и все есть лекарство в зависимости от меры. Разве не так?
Я, кажется, разгадал посылку с того света. Рвать с маком не буду, перейду на чай, начну снижать дозу, чтобы не зависеть физически от заначки. Точно так.
Навернулись слезы. Нельзя раскисать. Еще раз пересчитал деньги — на месяц безбедного существования. Может быть, теперь попробовать стать человеком заначки? Ведь не просто так все это? И диалог в ночи. И голос. И псевдо ангел.
Что ж, надо принять решение. Сегодня последний раз всласть уколоться, а завтра в цыганский поселок за соломкой, и только чай. И чай со снижением дозы. Чтобы утром всегда была заначка. Подвиг? Для меня — да. Для типа расхристанного и безвольного. Первый шаг не самый трудный. Знаю по себе. А теперь на пятак поскорее. Пять кубиков приведут в чувства.
На пятаке Антоневич плох. Еле передвигает ноги. Шприцы никто не кидает за «Родиной». А на стадион не пускают. Потому что вид страшный, опущенный, как у бомжа. А стадион школьный. По утрам стайка учеников, спортсменов, тренеров. Бегают, мячи гоняют. Кусты сирени скрывают клиентов. Но странно это — приходят люди, хорошо одетые, приседают на корточки, женщины и мужчины, что-то делают, иногда шумят, кричат, если не с первого раза в вену. И выползают из-за кустов, зажав кистями правую или левую руку в локтевом сгибе. Скоро всем все станет понятно. Учителя начнут жаловаться. Место придется переносить. Из года в год одно и то же. На квартиру никто не пускает колоться, потому что это другая статья — содержание притона. До десяти лет. И деньгами не откупишься, если общественность поднимет шум.
Криденса жалко.
— Потерпи, — говорю ему, поглядывая на старое полинявшее лицо, в котором трудно узнать былого денди. — Потерпи. Принесу кубик на раскумарку.
Антоневич силится улыбнуться, но у него плохо выходит. Закололи его в психиатрической клинике галоперидолом. Сильно закололи. До помутнения мозгов. А может быть, еще какую-нибудь дрянь вводили. Кто знает! Криденс последнее время лежал в областной больнице, а там беда. Санитары драчливые, порядка нет. Пациенты — подопытные кролики. Даже слухи про одного санитара из первого отделения ходили, что женщин он насилует, а мужиков бьет в печень. Может и врут. Не знаю. Но Криденса довели до растительного состояния в областной больнице. Факт.
Я в городской лежал. Там более-менее цивильно. По крайней мере, санитары не смеют бить. Иногда медсестра может сорваться, но по делу. Если заметит, к примеру, «конек» с воли, когда в туалете через решетку тащат привязанный на нитку шприц или сигареты. Или кто-то осквернит место в палате. Медсестра тоже немного с приветом. Возьмет скрученное в узел мокрое вафельное полотенце и по заднице. Больно, а следов не оставляет. Я три раза лежал на одном и том же отделении. Меня там знают. Общий язык быстро нашли. Художник нигде не пропадет. Ни в тюрьме, ни в психушке. Всегда потребуется какой-нибудь праздничный плакат для администрации нарисовать или набить татуировку собратьям по несвободе.
А Криденс сдал. Сильно сдал. Капельки из носиков собирает с чужой кровью. Кипятит, конечно, но разве всю заразу убьет? Мне кажется, Антоневич весь кишит изнутри заразой. И мозги изъедены не только химией, но и чужими бациллами. Иммунитета нет. По нему видно. Еле ноги переставляет.
— Спасибо, Старый, — хрипит Антоневич. — Добро помню.
— Жди меня тут. Я скоро.
На стадионе школьники играют в футбол. Кусты сирени скрывают несколько клиентов. Ольга-проводница выскальзывает из-под навеса деревьев и направляется в сторону кинотеатра. Я подхожу к ней.
— За кубом не пойду, — надменно произносит она, поджимая криво накрашенные губки. — Подожду, когда наберется клиентов хотя бы на десять кубов.
— Возьму десять.
— Не врешь?
— Нет.
— Давай деньги и машинку.
Вытаскиваю заготовленные купюры и прошу один куб выбрать в отдельный шприц.
— Хорошо. Где ты будешь?
— Подходи к «Родине».
— Жди.
Куб Криденсу, девять себе. Слишком много на раз. Отдам Криденсу обещанный кубик, приду домой, разведу пятерину с димедролом, четыре оставлю на утро. А утром, чуть забрезжит рассвет, проберусь тылами в цыганский поселок. Куплю для прикрытия баночку пива, буду изображать алкаша с похмелья. Опера в штатском не дремлют. Как бы не попасться?
Март. Ржавый месяц с серыми проплешинами. Не то, что в детстве. Начало весны. Боже мой! Начало весны? Надо бы навестить могилку родителей, поправить забор, подкрасить скамейку, подновить надписи резцом и золоченой краской. Интересно, как они там? Видят ли меня? Чувствуют? Прочитывают ли мои мысли? Хочется верить в обратную связь. Есть ли она? Бабушка Дуся считает, что есть. Разговаривает с покойным супругом. Я тоже иногда разговариваю. Почему-то в те минуты, когда мне особенно плохо. Если в раю, то утопаешь в эгоизме. Ничего не надо, никто не нужен. Слушаешь пение ложных ангелов и наслаждаешься проясненным сознанием, слухом, внутренним зрением, во всем наблюдаешь красоту. Это ли не счастье? Надо снижать дистанцию между раем и адом. Пора соблюдать меру вещей. Не всегда много рая — это хорошо. Когда привыкаешь к малым величинам, наслаждение меньше не становится. Даже наоборот. Черт возьми — люблю малое! Как Василий Васильевич Розанов, мой любимый философ. Все. Решено. Ангела настоящего мне в помощь. Спасибо, мама.
 
 
ГЛАВА 16
Апрель заметелило, утонул город в сугробах. Ничто не предвещало провального месяца, кроме наивной тоски по маковой теплоте. Что поделать? Моя наивность излилась из нежелания жестокого мира, из страха увидеть под грубыми спецназовскими башмаками нежные лепестки цветков папавер сомниферум, из вечных песен из детства про пустьвсегдашнее солнце.
Мой крест пахнет лесом, а не кузницей, свой путь я избираю свободно. Мне незачем роптать. Я люблю своих соотечественников, когда они довольны и радостны. И не возбуждаются гневом и агрессией против того, что считают чужим.
Гляжу на грязную простыню талого снега за окном сквозь решетки сумасшедшего дома и думаю о том, что я идиот. Натуральный идиот. Почему? Это и так ясно. Нужно быть полным мудаком, чтобы пойти за маком в цыганский поселок в «день полицейского», в день, когда до президента страны добралось письмо возмущенного пенсионера. Письмо или телефонный звонок — точно не знаю. Никто точно не знает, но все говорят.
На дорогах — посты, возле домов — оперативники, закамуфлированные под дорожных рабочих. Народ шепчется о специальных операциях, в городе мышь не проскочит сквозь кордоны, маковое зернышко во рту не пронесет. А я тащусь за соломкой к Матвею, у которого полный двор нежданных гостей. Зачем? Разве я не ответил? Только мудак решит, что его не примут под белые рученьки с мешком маковой соломки за плечами. А я и есть тот самый мудак.
Даже Серега-таксист меня отговаривал от авантюрной затеи.
— Не ходи. Какой-то пенсионер позвонил на прямую линию президенту и пожаловался. Не ходи, старик, попадешь под раздачу. Тебе это нужно? Потерпи пару дней, а потом иди.
— Не могу. Завтра новую жизнь хочу начать. Рискну. Как без риска? Чтобы уже наверняка. Необходимо приложить усилие, чтобы дело пошло. Понимаешь? Тут законы духовные. Пойду и куплю. А там будь что будет.
— Но ведь президент!
— А что президент? Не человек разве?
— Пойдешь? — сочувственным взглядом крестит меня Серега. — А может…
— Пойду.
И пошел.
Чисто побрился, надел белую рубашку, черное драповое пальто и желтый шарф, взял с собой фотографию мамы, как икону, и вошел в цыганский поселок, точно блаженный — не вошел, а вплыл по воздуху, неся в себе только любовь к людям. А там спецназ. И резиновые дубинки по икрам. Зачем? Зачем все так, как было в мире чистогана?
Я вышел от цыгана Матвея, не прячась и не засовывая за пазуху мешок с маковой соломкой. А меня кулаками в лицо. Что я сделал вам, изверги? Неужели я испортил жизнь пенсионеру, который испортил жизнь вам? Бедные люди.
Напали, навалились, будто я демон, а они воины света. Положили меня на асфальт, скрутили ладони, сковали руки наручниками. Посадили в машину с решетками и повезли. А потом спрашивали в центральном отделе:
— Ты что, идиот? Ты разве не знал, что был звонок президенту? Ты не мог потерпеть несколько дней? Ты хотел показать всему миру, что в нашем городе процветает коррупция? Ты получил то, что хотел. Засланец.
— Какой засланец? — спрашиваю я недовольно. — Я люблю президента великой державы и не хочу думать, что в нашем городе хуже, чем там.
— Нет, ты точно идиот. Мы не станем тебя сажать в тюрьму. Не станем делать из тебя политического мученика. Мы отправим тебя в психушку. Потому что ты там уже не раз был. И там тебе самое место. А когда из тебя вытравят дурь, тогда мы отпустим на волю, чтобы ты не думал о себе свысока.
— Свысока? Почему свысока?
— Потому что только сумасшедший, вроде тебя, пойдет в цыганский поселок за маком, зная, что был звонок президенту.
«Опять президент? Это процесс, — решил я, вытирая слезы, замешанные с кровью. — Это процесс, который мне много раз снился. Я виноват. Нужно признавать себя виноватым, иначе вырежут мозг, и я перестану быть самим собой. Что делать? Соглашаться».
— Я виноват. И готов в психиатрическую лечебницу.
— Статья в военном билете есть?
— Да. Опийная наркомания.
— Контузии, ранения?
— Да. Все в военном билете.
— Судимостей сколько?
— Две. Все по двести двадцать четвертой.
— Теперь пойдешь по двести двадцать восьмой за хранение и транзит в особо крупных размерах. Ты понял?
— Да.
— Но в тюрьму мы тебя не посадим. Потому что ты псих. Из-за таких идиотов, как ты, нашу страну не любят в мировом сообществе. Твой писк в защиту комариного права будет расцениваться как ущемление общечеловеческих прав. Мы не дадим тебе карт-бланша. Ты будешь психический. А с нас меньше спросится.
— Послушайте, господин следователь, у меня большая зависимость от соломки. Оставьте мне, пожалуйста, пару стаканов, чтобы я мог всухомятку.
— Как лошадь?
— Ну, да.
Я улыбаюсь. Кажется, следователь проникся ко мне. Даже шутит.
— Идиот и есть идиот. Твоя соломка уже давно в сейфе дознавателя, как вещественное доказательство преступления.
— Преступления?
— Хранение и транзит в особо крупных размерах.
— Но, позвольте, я же для себя. Не на продажу.
— Жигулев, не притворяйся больным. На тебе клейма ставить негде. По твоим татуировкам можно учебник по криминалистике писать. Если наркоман, значит вор и разбойник. А может быть, убийца? Одно вытекает из другого. Нет добропорядочного гражданина великой страны, если он наркоман.
— Вы не правы. Я никогда ничего не воровал. Я работал. И деньги на наркотики зарабатывал честно.
— А-ха-ха! Ну, насмешил, брат. До слез. Ты эту лапшу девочкам на уши вешай вместо сережек. Ни разу в жизни не встретил наркомана, который не преступил бы закон. Если ты наркоман, то уже преступник. Разве это не ясно?
— А если бы я был алкоголиком?
— Тогда ты был бы патриотом.
— Ну да, ну да. Матом ругаешься? Горилку пьешь? Табак куришь? А креститься умеешь? Ну, значит, свой — православный. Прямо по Гоголю.
— Молодец, Гоголь. Прямо по-нашему. В корень глядел.
— Сколько дней я проведу в камере?
— Узнаешь у дознавателя. Она тебя пригласит завтра утром. Рыжова Елена Сергеевна. Помоги ей, Паук Жигулев, у нее много дел в производстве. Не тяни, не притворяйся идиотом. Ты и так идиот. Раньше дело возбудят, раньше тебя на больничку отправят.
В камере хорошо. В камере я в пальто, в карманах которого дырки. И никто эти дырки не примечает на обыске. В камере тепло, сыро и серо. Мне комфортно как пауку в паутине. В пупырчатых стенах записки от заключенных, окурки и спички. Я не курю. Но в моих карманах дырки, которые ведут в подполье полов пальто. А в подполье полов есть маковая соломка. Я выскребаю щепотки соломки и всухомятку кидаю на кишки. Иногда мне приносят чай в алюминиевой кружке, и я наслаждаюсь размокшим жмыхом из мака, который проглатываю вместе с водой. Я в камере счастлив, потому что в камере есть пальто с дырками, а в полах пальто есть маковая теплота. Так мало нужно человеку для счастья. Какой мне Амстердам! Какая Германия! Мне хорошо в сером квадрате величиной с треть моей комнаты. Я люблю одиночество и президента великой страны. Когда в кармане пальто есть дырка, через которую я могу добраться до остатков маковой теплоты.
Елена Сергеевна долго со мной не возилась. Была почтительна, как с идиотом, потому что я стал вдруг личностью известной в узких кругах.
— Так вы и есть тот самый кузнец, который надел белую рубашку, черное пальто и желтый шарф и отправился в цыганский поселок за маком?
— Да. Тот самый.
— Именно в тот день, когда пенсионер позвонил на прямую линию президенту и пожаловался на полицейских?
— Да.
— Вы бесстрашный человек, Жигулев. По-человечески мне жаль вас. Могу помочь — направлю на психиатрическую экспертизу в областную клинику. Но для этого вам нужно написать добровольное признание.
— Какое?
— Необходимо подтвердить, что вы сами выдали наркотики сотрудникам полиции и что нуждаетесь в лечении от наркомании.
— Хорошо. Но это будет не правда. Я не хочу лечиться от наркомании. И добровольно я маковую соломку не выдавал.
— Если вы не напишете этого, вас посадят в тюрьму и возбудят дело по серьезной статье с большими сроками. Понимаете? А так мы применим к вам смягчающую статью за добровольное согласие и желание лечиться от наркотической зависимости. У вас есть обстоятельства в помощь — контузия и награда за службу. Вы проведете несколько недель в областном стационаре и выйдете на свободу.
— А почему областной?
— Так положено. На судебно-психиатрические экспертизы мы всегда отправляем в областной стационар. Вам-то какая разница, где лечиться? Лечение за государственный счет. Отдохнете там как на курорте.
— Вы так считаете?
— Пишите добровольное согласие, и дело с концом. Вы меня еще добрым словом помянете. Пишите.
И я написал.
Мой апрель начался и закончился в психиатрической клинике, в которой я тут же стал знаменитым пациентом. Врачи, медсестры, санитары улыбались, когда кто-то рассказывал, как я надел белую рубашку, черное пальто и желтый шарф, и отправился в цыганский поселок за маком. Именно в тот день, когда президент отвечал на прямой линии пенсионеру, жалующемуся на наркоманию в нашем городке.
Пациенты тоже подхватили ажиотаж вокруг моей персоны и совали пластмассовые мыльницы вместо сотового телефона и просили позвонить президенту. Окружали меня любопытными стайками, как обезьянки, шептались, потом кто-нибудь из них бережно трогал меня за плечо, озирался по сторонам, вытаскивал из кармана кусок мыла или мыльницу, протягивал мне со значительным видом и просил, умолял позвонить президенту и пожаловаться на дурные условия содержания.
— Алло, это администрация президента? Кто это говорит? Кузнец, который надел белую рубашку и черное пальто…
А мне было очень плохо без мака, и я натурально сходил с ума от ломки и каких-то крепких уколов. Очевидно, меня потчевали чем-то похожим на то, что превратило Криденса-Антоневича в растительное существо. Я не помню, сколько времени провел в областной больнице. У меня протекла память. Очевидно, лечение от опийной наркомании прошло успешно для психиатров. Но не для меня.
Когда меня выпустили из клиники, я мало что помнил. Фамилия Жигулев была мне знакома, но кто я и где живу, чем зарабатываю на жизнь — это было покрыто серой плачущей пеленой. Паук Жигулев — так меня называли.
Но у ног есть память. Часто я не находил в районе ни церкви, ни библиотеки, ни кузницы на улице Печатной, но всегда находил «Родину» и пятачок. Слава богу, пятак стоял, стоит и стоять будет. В этом мой несломленный оптимизм. Грядет год свиньи по календарю восточному. Пятачок будет прославлен.
Криденс узнал меня и обрадовался.
Теперь мы вместе собираем из брошенных шприцов раствор и завариваем на таблетке сухого горючего, чтобы уколоться. От жизни мне много не надо — очнуться на улице рядом с пятаком и пойти вместе с Криденсом собирать раствор. Бог мой, разве много человеку нужно для счастья? Отныне у меня всегда есть утренняя заначка. Пока стоит пятак, жить буду. А в иные дни приезжают богатые клиенты и подходят к нам с Криденсом. Протягивают кусок мыла или мыльницу и просят позвонить президенту. Я не обижаюсь на них. Им развлечение, мне два куба счастья.
— Алло! Это администрация? Кто говорит? Кузнец. Тот самый кузнец, который надел белую рубашку и черное пальто…
Как зовут? Паук Жигулев.
 
© Меркеев Ю.В. Все права защищены.

К оглавлению...

Загрузка комментариев...

Весеннее побережье Белого моря (0)
«Вечер на даче» (из цикла «Южное») 2012 х.м. 40х50 (0)
Москва, Покровское-Стрешнево (0)
Храм Нерукотворного Образа Христа Спасителя, Сочи (0)
Москва, Ленинградское ш. (0)
Старая Таруса (0)
Троицкий остров на Муезере (0)
Вид на Оку с Воскресенской горы, Таруса (0)
Деревянное зодчество (0)
Беломорск (0)

Яндекс.Метрика

  Рейтинг@Mail.ru  

 
 
InstantCMS