— Эй, прохожий, — донёсся голос, и Семён увидел, как из распахнутых ворот, где во дворе вовсю играла гармошка, раздавались частушки и визгливый женский смех, к нему торопилась женщина, одетая в ярко-цветастое платье и держала в руках бутылку с мутной жидкостью и гранёный стакан. — Слышь, подожди! Выпей за молодых. У нас радость большая. Наш Вовка женился. Добрую девку в дом привёл. Выпей…
— Некогда, — буркнул Семён, быстрее засеменил по раскисшей дороге и тихо пробормотал. — Не хватало, чтобы я всякую дрянь пил. Обойдутся…
— Подожди, — опять крикнула женщина. — За молодую семью не выпить — это грех. Не беги, сейчас… — приостановившись, стала наливать в стакан.
— Отстаньте! — Семён повысил голос и перешёл на другую сторону дороги. — Ишь, разгулялись…
— Николавна, куда побежала? — кто-то забасил на всю улицу. — Вертайся, нечего за всяким носиться.
— Дык, Валерка, угостить же хотела его, — женщина посмотрела на наполненный стакан. — Чтобы за молодых рюмашечку тяпнул, а он помчался, как от прокажённой. Видать, начальство прикатило. В шляпе, с портфелем, — сделав ударение на первом слоге, она принялась медленно сливать самогонку в бутылку.
— Да наплевать на него! — опять раздался бас. — Вертайся, гости ждут. Глянь, что отчебучивает твой Васька. Эть, наяривает! Кум, погодь-ка… Эх-ма, эх-ма! — гулко хлопнув в ладони, Валерка затараторил похабную частушку, пошёл ко двору вприсядку, на ходу теряя галоши, пачкая брюки и колени, и заплясал перед гармонистом.
Оскальзываясь и чертыхаясь, Семён с сожалением посматривал на новенькие импортные туфли, сплошь покрытые грязью, думая, что зря надел в такую непогодь — развалятся. Заметив пожухлую траву на обочине, свернул, на ходу топая ногами и глядел, как отваливались комья грязи с обуви. Осторожно ступая, он направился вдоль дороги, осматриваясь по сторонам. Повсюду тянулись почерневшие заборы, многометровые поленницы, прикрытые дырявым рубероидом. Светлыми латками выделялись новые листы шифера на старых крышах. В палисадниках разрослась бузина, да изредка виделись яблоньки. Тянуло дымком из труб и, как казалось Семёну, ещё больше воняло навозом, который горками виднелся там и сям на огородах и его запах, словно заполонил всю округу, заставляя попёрхиваться, откашливаться и смачно плевать под ноги в грязную жижу, перемешанную с соломой, с мусором и всякой мелочёвкой, которая годами копится на деревенских улочках, постепенно врастая в землю.
Остановившись возле старого забора, Семён ухватился за мокрую прогнившую штакетину. Морщась, наклонился и начал щепкой счищать прилипшую грязь. Пошаркал подошвами по траве. Сорвал пук полыни, поелозил по туфлям и опять ругнулся, что решил надеть новенькую обувь в осеннюю слякоть. Перед кем хвалиться-то в деревне, где уж много лет не был. А сейчас, когда мать похоронят, и вовсе забудет сюда дорогу. Отвык от деревни. Отвык от грязи и нищеты, откуда он вырвался и сбежал в город. Там устроился на непыльную работу. Потом удачно женился на дочке директора маленького кирзавода, но у которого были большущие связи и нужные люди везде, даже в министерствах, так с придыханием, напоминая постоянно, шептал тестюшка, закатывал глаза и многозначительно показывал пальцем-сосиской на потолок. Удачно женился… Может, женили, лишь бы выдать замуж единственную дочку, слишком долго засидевшуюся в невестах, на которую и взглянуть-то было страшно из-за её необъятной фигуры и огромного роста. Семён встретился с ней на вечеринке. Знакомый пригласил его, обещая веселый вечер. И когда он пришёл с бутылкой дешёвого вина, тот показал на высоченную и толстущую девицу и тихонечко сказал, что это директорская дочь, панибратски приобнял Семёна, хохотнул и шёпотом попросил, чтобы её, страшилку, поразвлекал. Оробев, Семён присел на краешек стула, но после нескольких рюмочек, осмелел и начал с ней разговаривать о всяко-разных пустяках. Он горделиво посматривал по сторонам, заметили присутствующие или нет, что директорская дочка, Варвара, обратила на него, малорослого и невзрачного, внимание. Говорил с ней, смеялся по поводу и без повода, стараясь показаться весельчаком, парнем-рубахой, затем проводил до дома. В кино пригласил. Она не отказалась. Несколько вечеров по улицам гуляли, а потом она к себе позвала. Там, словно невзначай, в полутьме прижался к ней, норовя обнять за талию, но распахнулась дверь, и на пороге увидел разъяренного отца, который закричал, ногами затопал, будто Семён покусился на невинность его единственной доченьки, маленькой Вареньки и ему придётся отвечать по всей строгости закона или жениться, как сделал бы настоящий мужчина. Семён выбрал второе. Свадьба, где он напился до поросячьего визга, потом медовый месяц на море, где он пил беспробудно с радости или с горя, кто его знает и, вернувшись, сразу попал в цепкие руки новоиспеченных родственников.
«С лица воду не пить» — так говорила дородная тёща, намекая на доченьку, а может и на него, и тут же упрекала, что его, босоту, приняли в приличный дом, к приличным людям, и он до гробовой доски должен почитать их за доброту, за то, что как сыр в масле катается. Да, Семёну приходилось почитать и выполнять всё, что скомандуют тесть с тёщей, лишь бы кататься в масле. Вот и жил в достатке: имел несколько сберкнижек на предъявителя, хорошенькая стопочка наличных радовала глаз, машина, которую тестюшка подарил и оформил на него вместе с небольшой дачкой — двухэтажным домиком-теремком — это рабочие тестя построили и ещё баньку срубили с гостиной и бассейном, да трёхкомнатная квартира — тёщенька постаралась, выбила в центре города да в престижном районе, обставленная по последнему писку моды дорогущей мебелью, кухонными шкафчиками и шкафами с обеденными да чайными сервизами, стены увешаны коврами, картинами, на полу расстелены ковры, всякие дорожки и в каждом углу стояли разнокалиберные фарфоровые вазы — этим уж супруга занималась, ежедневно мотаясь по городу на машине и заходила, как к себе домой, к директорам магазинов, рынков, продуктовых да промтоварных баз. А Семён… Семён приходил домой. Надевал длинный халат. Включал импортный телек. Пинком отгонял очень породистую, но бестолковую собачонку, Матильдушку, за неё супруга отдала огромаднющие деньжищи. За шкирку скидывал толстенного откормленного кота и, развалившись в кресле или на диване, весь вечер таращился в телевизор и попивал дорогущий коньячок, пока жены не было дома, что частенько случалось. Ну, а когда она возвращалась, к ним приходили гости — «нужные люди», как говаривал тесть, или сами к кому-нибудь шли, держа под мышками свёртки с дефицитными товарами, в сумках коробочки с дорогими конфетами, а бывало, что и с драгоценностями — подношения «нужным людям». Не подмажешь, не поедешь — всегда напоминал дорогой тестюшка…
— Неужели Сёмка прикатил? — вздрогнув, Семён услышал громкий хриплый голос и, оглянувшись, увидел, что привалившись к забору, стоял мужичок, одетый в рваную фуфайку, растоптанные кирзачи и, щерясь в беззубой ухмылке, посматривал на него из-под козырька старой фуражки. — А здесь тебя заждались. Думали, вчера прикатишь и, как принято, последнюю ночь возле гроба посидишь, а ты не появился. Чать супружница не отпускала, да? — и, достав из-за пазухи противогазную сумку, из которой высыпалась горстка гороха, повесил на столбик.
Семён взглянул на знакомо-незнакомое лицо и не мог вспомнить, что это за мужик. Брезгливо оглядел рваную, засаленную одежду, он поморщился и, передразнивая, буркнул:
— Дык не в соседней деревне живу-то, а в большом городе, — съехидничал он, бросил полынь под ноги и, прикрываясь воротником плаща от холодных горстей дождя, стал медленно выбираться на тропку, прислушиваясь к разноголосому гавканью собак во дворах. — Успею посидеть. Ничего с матерью не случится. Полежит… А вы, как вижу, так и воруете, подлецы. Всю страну растащили. Всё вам мало. Нахапаться не можете, жульё!
— Да, крадём, — ершисто крикнул вслед мужик и, размахнувшись, отпинул полынный веник к дороге — машины закатают в грязюку. — И будем тырить. На колхозные трудодни не больно-то разжиреешь, а ребятня каждый день просит жрать. Чать уж забыл, как сам-то затируху за обе щеки трескал, да щи из крапивы хлебал. А вот за жулика, я могу и по зубам врезать, с детства кулаки чешутся. Ты, Сёмка, лучше за своим хвостом следи! — и, заскрипев навесами, громыхнул калиткой, продолжая сердито бубнить под нос.
Хмуря реденькие белёсые бровки, Семён шёпотом матерился, когда ноги разъезжались на скользкой траве и, прижимая к себе портфель, приостанавливался, осматривая дорогу. Вскоре он добрался до приземистого, покосившегося домика с просевшей крышей, возле которого стояли группками старушки в чёрных платках, мужики с нахмуренными лицами, два паренька рядом с ними крутились и искоса поглядывали на него, и на всех были телогрейки — незаменимая одежда сельчан для повседневной носки. «Любимый наряд для колхозничков», — хмыкнул Семен и представил, как бы он смотрелся в рванине в большом городе да перед своей супругой и тестем с тёщей. Да уж, сразу бы засмеяли и пинками выгнали на улицу. Каждый сверчок знай свой шесток...
— О, Сёмка, здорово! — послышались голоса. — Семён Иваныч, здравствуйте! — и неловко совали ладони лодочкой.
— Здравствуйте! — буркнул Семён и сделал вид, что не замечает протянутые руки. — Кто занимается похоронами? — и надменно взглянул на односельчан.
— Ваша тётушка, Валентина Петровна, — утирая впавший рот, прошамкала старуха, стоявшая возле калитки, и неожиданно пронзительно запричитала. — Ой, горюшко-то, какое! Одни остались с Санькой. Сиротинушки…
Вздрогнув от визгливого тоненького голоса, Семён натужно кашлянул, чертыхнулся вполголоса и неловко поправил шляпу, блином расползшуюся из-за дождя. Звякнули бутылки в большом портфеле, который он держал в руке и, распахнув калитку, торопливо прошмыгнул мимо соседей, медленно прошёлся по захламленному двору, оценивающе оглядел старый дом с подслеповатыми оконцами, размышляя, сколько денег можно за него выручить, поднялся по скрипучим ступеням, толкнул рассохшуюся дверь и скрылся на веранде.
— Зазнался Сёмка, как в город сбежал, — погрозив заскорузлым пальцем, простужено забасил крепкий мужик. — Ох, возомнил о себе! А я помню, как лупил его за всякие пакости! Ведь в любую дырку без мыла залезет, от всего отбрешется, других продаст ни за грош, лишь бы самому остаться чистеньким.
— Ванька, ты же завидуешь ему, — пренебрежительно махнула рукой невзрачная женщина. — Сумел человек устроиться в жизни…
— Не устроиться, а пристроиться, — опять громыхнул мужик и, достав измятую пачку папирос, вытряхнул одну и запыхтел, выпуская клубы дыма. — Как сказал, так и есть — пристроился, клоп вонючий! Под тестеву дудку пляшет. Хороводится с теми, от которых можно что-то взять да в карман положить, а на других людей наплевать ему, хоть родная мать будет. Мне-то рассказывали сельчане, кто в городе с ним сталкивался, рассказывали. Поэтому и повторяю, что он — клоп вонючий! — и, грозно сдвинув густые брови, смачно сплюнул и бросил под ноги окурок.
— Правильно, Сёмка — это настоящий кровосос, — загалдели мужики, поддерживая Ивана. — Ишь, гусь лапчатый! Столько лет не был в родной деревне, а подошёл и даже за руку не поздоровался — гнушается нами, не признаёт. Вон говорили, кто за кирпичом ездил, что ему надо ручку позолотить за каждую подписанную бумажонку, иначе пустым домой вернёшься, без кирпичей. Да уж, хорошее местечко приготовил тесть. Денежки не ручейком, а рекой текут в карманы. Не семья, а вор на воре и вором погоняет. Куда только власть смотрит, не понимаем.
— А что им власть-то? — донеслось со всех сторон. — Они сами — власть. Если скажешь супротив слово, так под статью подведут, и будешь пятилетку делянку кедров окучивать да баланду жрать.
— Хватит брехать-то понапрасну, — перебивая, разноголосо заговорили женщины. — Повезло человеку, что смог в жизни устроиться да жениться на ладной бабе. А вы, как были алкашами, так и останетесь. Одно на уме — где бутылку достать да ещё горазды языками чесать. Пустобрёхи!
— Да, пьём, — исподлобья взглянул Иван и протянул руки. — Взгляни на ладони! Кирза настоящая, а не кожа. Гвозди могу забивать. А если и выпью две-три рюмашки, так с устатку и не более того. Ишь, нашли, чем упрекать мужиков!
— Да я что, — запнувшись, сказала соседка. — Я же просто говорила, что Сёмка ладную жёнку себе нашёл…
— Ха, нашёл, — перебивая, вперед выступил невысокий, щупленький мужичок, картинно отставил ногу, заложил руки за спину и цвиркнул сквозь щербатые зубы. — Поженили, дурачка! Вон, Серёга Кривой говорил, что видел его с жинкой. Чуть со смеху не помер. Она на целую голову выше его, да раза в два-три шире, а страшная — страсть! На огороде заместо пугала поставь, так все вороны передохнут. Во, какая нынче любовь, бабоньки, — и, поправляя сползающую кепку, взвизгивая, протяжно рассмеялся.
За соседним забором раздался долгий бабий вопль, что-то загремело, с треском распахнулась калитка и, сверкая голяшками, по улице помчалась простоволосая молодуха. Видно было, что ей не впервой убегать от мужа.
— Убью, шалава! — за ней выскочил здоровенный расхристанный парень, бросил вслед полено и, схватив вилы, стоявшие возле забора, покачиваясь, побежал по раскисшей дороге. — Стой, зараза!
— Хе-х, нутром чую, опять Лёха свою бабёнку поймал с командировочными, — осклабился юркий мужичок. — Эх, весело живут! Отлупцует, как сидорову козу, недельку баба отлежится и снова начинает хвостом вертеть. Чего женчинам не хватает, не понимаю…
— Твоя правда, сват, — выпустив облако едучего дыма, закашлялся стоявший рядом старик. — Давно бы выгнал потаскушку, привёл бы другую бабёнку в дом и горя не знал бы.
— Сам виноват, сам, — опять загалдели соседки. — Нечего было городскую девку сюда везти. Привыкли бездельничать, а здесь-то работать нужно. Взглянешь, а у неё ни рожи, ни кожи. Спит до обеда, всё хозяйство запустила. А вечером не успеешь оглянуться, как уже сбежала со двора. Тока и умеет, что глазки строить другим да по сеновалам таскаться…
Повязанная по глаза сгорбленная старушка, одетая во всё чёрное, медленно вышла вперед и, намахнувшись клюкой, отполированной руками за долгие годы, тихо прошамкала:
— Цыц, негодники! Ишь, раскричались! Вы не на базар пришли, а на похороны. Галдят, других обсуждают… За собой смотрите, за собой! Ну-ка, замолчите, пока клюшкой не отходила, бесстыдники! — и начала мелко креститься. — Э-хе-хе, отмучилась наша Тонька, бедняжка… Царствие ей небесное! А Сёмка… Пусть на его совести останется. Бог всё видит…
— И, правда, — тоже крестясь, стали шептаться соседки. — Расшумелись, словно на гулянку пришли. Не галдите, мужики. Нельзя, грех…
Семён, распахнув дверь на веранду, заметил в полутьме небольшую крышку гроба, словно не взрослого, а подростка будут хоронить. Поморщился, уловив запах тлена, запах воска, резко пахнуло щами с кислой капустой, пирогами и ещё какими-то тяжёлыми и неприятными запахами. Оглядевшись, думая, куда поставить портфель, чтобы не своровали, он заметил в тёмном сумраке застывшую женскую фигуру, сидевшую на лавке возле ларя, где обычно годами хранилось всякое барахло, которое уже в хозяйстве не применишь и выбросить жалко. Прищурившись, он всмотрелся, ещё раз хлопнул дверью и нарочито громко кашлянул.
— Кто там шляется? –—раздался уставший голос, и навстречу ему поднялась высокая, сухопарая женщина, повязанная тёмным платком. — Сёмка, неужто приехал? А мы, когда телеграмму отправляли, не чаяли, что ты появишься. Забыл деревню-то, совсем позабыл. Сколько лет прошло, сколько лет… — и, обняв Семёна, запричитала вполголоса.
Продолжая держать портфель, Семён невольно отстранился, снял шляпу-блин, огляделся, куда бы положить и не найдя полки, накинул на толстый гвоздь, вбитый в стену. Пригладил реденькие волосёнки, стараясь прикрыть большую проплешину, сердито сдвинул бровки, поджал узкие губы и, прокашлявшись, начальственным голосом сказал:
— Это… Валентина Петровна, сейчас же прекратите завывать, — он шлёпнул ладошкой по мокрому плащу. — Что сырость разводите? Здесь и без ваших слёз хватает слякоти. Ни пройти, ни проехать по деревне. Грязь непролазная! Ничего не изменилось. Как жили, так и живёте в этом болоте! — он брезгливо взглянул на обшарпанные побеленные стены в грязных разводах и клочьях старой паутины.
— Дык, летом подсыпали дорогу, — запнувшись, сказала тётка Валя. — Машины разбили…
— Дык, дык… — недовольно пробурчал Семен и отстранился. — Когда научитесь культурно разговаривать? Только и слышу: дык, чаво, надысь… Эх, деревня-матушка!
— Ты бы, Сёмка, заместо того, чтобы культуре учить, сначала бы подошёл к матери и попрощался, — неожиданно повысила голос Валентина Петровна и упёрла руки в бока. — Ишь, раскомандовался, недоросток! Вон, сейчас возьму чилижник, сдеру с тебя подштанники и быстро отхожу, как в детстве бывало. Ничего, я опосля поминок с тобой потолкую, племянничек ненаглядный! А сейчас, марш в избу! — и она ткнула скрюченным пальцем.
Семён не ожидал, что тётка взъерепенится. Он непроизвольно отдёрнулся и шагнул в сторону. Зацепился в полутьме за лавку. С грохотом уронил пустое ведро. Торопливо распахнул дверь в избу и, не удержавшись, с гонором сказал:
— Не Сёмка, а Семён Иванович! Тоже мне, нашли мальчика, — и, не слушая, как взвилась тётка Валя, он проворно захлопнул дверь.
Несколько старушек суетились в задней избе. Вовсю полыхал огонь в печи. Резко пахнуло тленом, вперемешку с запахами еды. На столе высились тарелки и разнокалиберные рюмки. Стопками лежали ложки с вилками. Под холстиной виднелись бока испечённого хлеба да нескольких пирогов. В кулёчках виднелись карамельки, печенье и прочая мелочёвка, приготовленная к поминкам. Заметив Семёна, старушки закивали головами, здороваясь с ним. Показали на распахнутые двери передней избы. Быстро перекрестились, глядя на иконы в красном углу и отвернулись, продолжая заниматься делами.
Остановившись в дверях, Семён осмотрелся, крепко держа в руках тяжёлый портфель. Всё осталось, как в детстве. Фотографии на стенах, чахлые гераньки на подоконниках, скрипучая кровать за ситцевой занавеской, возле голландки распузатился сундучище, обитый металлическими полосами, чтобы не развалился от старости. На него, как он помнил, вечерами бросали дырявое ватное одеяло и они с братом, Санькой, ложились спать и каждый из них норовил первым завалиться к стене, чтобы ночью не грохнуться на пол. Ух, как Сёмка злился, если брату удавалось первым забраться на сундук и сразу спрятаться под одеялом. А ночью, разметавшись во сне, Семён частенько слетал с сундука, а брат смеялся над ним. Зато летом, если было тепло, они спали на веранде или на сеновале — вот уж было раздолье. Но сейчас на Семёна давил низкий щелястый потолок, из-под пола тянуло сквозняком, по запылённым оконцам шлёпали дождевые капли. Засиженное мухами тусклое зеркало было завешено линялой тряпкой, а посередине передней избы, в небольшой домовине, установленной на шаткие табуретки, лежала мать, и с обеих сторон рядом с ней сидели несколько человек и тихо о чём-то разговаривали.
— Ну-ка, подвиньтесь, — присел Семён на краешек скамьи, портфель опустил на пол, продолжая придерживать рукой, чтобы не стащили всякие проходимцы. — Благодарю!
Он взглянул на мать. Перед ним лежала не та мать, которую он помнил, а высохшая старушка с морщинистым восковым лицом, с провалившимся ртом, повязанная беленьким платочком в цветочек, из-под которого выбилась прядка не седых, а совершенно белых волос, руки сложены на груди и в них едва теплилась зажжённая свечка.
Исподлобья осмотрев всех, Семён не заметил брата. Да и смог бы признать его — он сомневался. Как уехал в город, с той поры ни мать, ни брата не видел. Да и особого желания не было общаться. Так, несколько раз, отправлял переводы матери, а братом вообще не интересовался. Зачем, если пути-дорожки разошлись, и у каждого была своя жизнь — та, которую заслужили, как он думал — одному навоз кидать, а другому в масле кататься. Опять взглянул на мать. Сидел, а в душе было такое чувство, словно перед ним лежала не родная мать, а чужая женщина и вообще, будто случайно попал на эти похороны, в этот дом, где угораздило родился, но изба была не своя, не желанная, а словно чужая и незнакомая. Он уже давно оборвал почти все ниточки, которые связывали его с деревней и с родственниками, потому что над ним постоянно, как бы в шутку, насмехались тесть с тёщей, обзывая — дурачиной и деревенщиной. А ему хотелось быть культурным, как они. Встать с ними на одну ступеньку и жить, как они живут. Да уж, живёт-то хорошо, а вот встать на один уровень — этого не получилось — умишка маловато, намекал тестюшка. Вот и злился на весь белый свет, обвиняя всех и вся в своих неудачах, но, как ни крути, чёрного кобеля не отмоешь добела, так привыкла его тыкать носом супруга.
Вздохнув, Семён привычно пригладил реденькие волосёнки, провёл пальцами по белёсым бровкам, расстегнул верхнюю пуговку на плаще, оттуда выглянул уголок рубашки и яркий краешек модного галстука — подарок супруги. Поморщился, когда сосед дыхнул перегаром, посмотрел на монашку, которая быстро читала молитвы, держа в руках тяжёлую толстенную книгу, мельком оглядел всех, кто был в передней избе и, подхватив портфель, незаметно для других вышел, словно его и не было тут.
— Валентина Петровна, — остановившись возле тётки на веранде, пробубнил Семен. — Мне бы хотелось подробнее знать, кого пригласили на поминки, — и, покачиваясь с пятки на носок, надменно взглянул на неё.
— Ты ополоумел, Сёмка? — держа тяжёлый половник в руках, сказала тётка Валя. — Чать не гулянка в доме, а поминки. Кто знал и уважал вашу матушку, тот и пришёл.
— А где же мой дорогой братец? — удивлённо осматриваясь, с ехидцей сказал Семён. — Эй, Санька, вылезай! О, молчит… Знать, мамку не уважает, если не появился…
— Цыц, племяш! — намахнулась половником тётка Валя. — Не обливай грязью другого, ежели ничего не ведаешь… — и, застыв, начала прислушиваться. — Сейчас будут выносить. Нахлобучивай свою шляпу и жди на улице. На телеге поедешь, а то туфельки измараешь, — не удержавшись, язвительно ткнула в новенькую, но грязную обувь.
— Валентина Петровна, — протягивая тяжёлый портфкль, сказал Семён. — Я привёз хорошую водочку, сервелатик и буженинку. Распорядитесь, чтобы на тарелочки разложили. И присматривайте за столом, чтобы ничего не украли здешние забулдыги.
— Эх, Сёмка, Сёмка, — махнув рукой, буркнула тётя Валя. — Каким ты был, таким и остался. Иди, проводи матушку в последний путь, трепач, — и подтолкнула его к двери.
…Вернувшись с кладбища, все остановились возле дома. Женщины тихо шептались, мельком поглядывали на Семёна и покачивали головами, обсуждая, как он, даже не попрощавшись с матерью, отошёл от могилки и, взобравшись на телегу, громко принялся всех торопить, счищая с обуви прилипшую грязь.
Семён стоял в сторонке, заложив руки за спину, и внимательно осматривал избу и постройки. Мужики, выстроившись вдоль забора, неторопливо споласкивали руки под рукомойником, вытирали влажным вафельным полотенцем, отходили, давая очередь другим, закуривали и степенно разговаривали, ожидая, когда позовут за стол.
Стараясь не встречаться взглядом с соседями, Семён осторожно поднялся по шатким ступеням. Зашёл на веранду, аккуратно повесил промокший плащ. Осмотрел раскисшую шляпу, накинул её на гвоздь и вздохнул, что теперь придётся покупать новую. Достал расческу, зачесал реденькие волосёнки набок, прикрывая плешь, поправил галстук и воротник рубашки под пиджаком. Прошёл в заднюю избу и, остановившись, молча стал смотреть в плачущее оконце, за которым гнулись под ветром тонкие ветви сирени.
— Семён Иваныч, пожалуйте к столу, — донёсся старческий голос и, развернувшись, Семён увидел перед собой маленькую сгорбленную старушонку, одетую в кофту с латками на локтях, в длинной юбке до пола и в платке, повязанном под брови. — Проходите, садитесь во главе стола. Хозяином чувствуйте себя в избе, хозяином.
— Да, кстати, напомнили, — встрепенувшись, Семён повернулся к тётке Вале. — Супруга моя повелела разузнать, на кого мать отписала дом.
— Тьфу ты! — чертыхнулась тётя Валя и быстро перекрестилась, взглянув на иконы. — Господи, прости меня, грешную! Не успели на мазарки отвезти, а он, зараза, уже избой интересуется. Совесть бы поимели, хапуги! Эх, подкаблучник, подкаблучник… — и махнула рукой.
— Фу, какой были грубиянкой, такой и остались, Валентина Петровна, — поджав тонкие губы и, нахмурив белёсые бровки, сказал Семён и торопливо прошёл в переднюю избу, продолжая бубнить. — Да уж, чую, зазря в такую даль притащился. Видать, всё братцу досталось. Обошёл, опять перепрыгнул меня, родственничек…
— Дык, я всю жизнюшку прожила по совести, как и твоя мамка, а вот ты по расчёту, племяш, — донеслось ему вслед и что-то загромыхало на кухоньке. — Одно на уме — деньги. И не цепляй Сашку, не цепляй, а то ухватом да по хребтине прогуляюсь!
— Тише, Валька, угомонись, — зашептали старушки и торопливо перекрестились. — Нельзя в избе ругаться — грех…
— Уродилась же, червоточина, — не обращая внимания на старух, продолжала ворчать тётка Валя. — А Тоня, царствие ей небесное, жалела его, всем говорила, будто несладко ему живётся в городе-то. Не верила, что сельчане рассказывали про Сёмку. Ага, видно, как несладко, аж рожа лоснится и рученьки белые без мозолей. Ничего, я потолкую с ним. Ох, как потолкую! Вправлю мозги, а может, остатки растеряет, ежели под горячую руку попадёт. Ишь, глаз уже на избёнку положил — клоп вонючий!
Не слушая, что говорила тётка, Семён прошёлся по передней избе. Внимательно осмотрел стол, на котором стояли тарелки с блинами, чеплашки с мёдом, кутья, гороховая и пшённая каши. Горками высился хлеб. Стояли разномастные тарелки и рюмки. А там, во главе стола, заметил буженину, нарезанную крупными кусками и толстые кружочки сервелата. «Эх, культура, растуды…» — подумал он, криво усмехнулся, отодвинул стул и, не дожидаясь остальных, уселся на скрипучую табуретку и откупорил бутылку водки. Дотянулся до рюмки, взял, посмотрел на свет и брезгливо поморщился. Достал чистенький платочек. Дыхнул и протёр рюмку. Налил водочки, медленно выпил и причмокнул от удовольствия, чувствуя, как внутри разливается тепло.
— Семён Иваныч, сперва надо блинком помянуть, а не водочкой, — он услышал шёпот и, оглянувшись, заметил перед лицом морщинистую руку, державшую блин, с которого капал жидкий мёд. — Скушайте, мамаку помяните. Вот уже и наши мужички с бабоньками рассаживаются. Грех выпивать, но Тоня сама попросила, чтобы её вспомянули с бутылкой на столе, а не токмо блинчиками. Хорошая была твоя матушка, душевная… Берите, берите, — и опять протянула руку.
— Сам возьму, — недовольно буркнул Семён, заметив тёмную кайму под ногтями старушки. — Не беспокойтесь! — и поднялся, держа в руке полную рюмку. — Так, товарищи…, — он задумался на мгновение, решая, что сказать эдакое в своей речи, чтобы всех проняло, расстегнул пиджак, чтобы все заметили цветастый импортный галстук и заколку с крупным ярким камнем, потом гонористо произнёс. — Дорогие товарищи, сегодня мы простились…
— Соседи, помянем рабу божью, Антонину, — оборвав Семёна, поднялась тётка Валя, доедая блин, затем съела ложку кутьи и взяла рюмку. — Царствие ей небесное! Светлая была душа, очень светлая… — медленно выпила, поморщилась и потянулась ложкой за гороховой кашей.
Семён нахмурился. Исподлобья посмотрел на всех и, заметив, что на него даже не взглянули, а сидят и слушают тётку Валю, молча плюхнулся на скрипучую табуретку и выпил. Опять налил в рюмку, снова выпил и откусил от толстого ломтя буженины, не притрагиваясь к деревенской закуске. Семён сидел, изредка посматривая на соседей. Он не забудет, нет, как на кладбище, когда ему тоже захотелось произнести речь, на него зашикали, замахали руками и быстренько и оттёрли в сторону, чтобы не мешался. Он постоял, наблюдая за всеми. Затем сплюнул, и засеменил между крестами к дороге, что петляла между березками на взгорье. Забрался на телегу и, поёживаясь от холодного осеннего дождя, начал покрикивать на сельчан, чтобы шустрее шевелились — не лето и простыть можно в такую непогодь.
Уже потом, когда мужики начали забивать крышку гроба, Семён сидел, смотрел на них и с каждым ударом по гвоздю, ему становилось всё легче и легче, словно тяжёлые молотки разбивали, разрывали невидимые нити, которые связывали его с этой глухоманью, с этой деревней, где прошло детство, где над ним насмехались и частенько лупцевали, где был его дом, в котором они с братом выросли и мать, которую он почти не видел, потому что она сутками пропадала на ферме среди коров, а вернувшись домой, сразу торопилась в сараюшку, то за овечками надо присмотреть, то коровку подоить, то навоз вывезти в детском корыте на картофельное поле. Тихая, безропотная женщина, в линялом платье, с косынкой на седоватых волосах и в кофте с латками на локтях, виновато посматривала на него и, улыбнувшись, опять спешила по делам — такой он запомнил мать. На ней все ездили, все погоняли, а она слово не могла сказать в ответ, лишь отмалчивалась и всё выполняла, что ей говорили. Подрастая, Семён частенько упрекал мать, что им приходится жить в нищете, а она ласково проводила заскорузлой ладонью по его жиденьким волосам, что-то шептала и он отдергивался, словно боялся испачкаться. Взрослея, он всё меньше с ней разговаривал, всё дальше отстранялся от неё и брата, который любил покопаться в земле да повозиться в сарае. Семён мечтал быстрее сбежать в город, где жизнь настоящая, красивая и богатая, а не то, что в этой деревне, провонявшей навозом, где корова была на первом месте, а он всегда находился на последнем…
Семён исподлобья посмотрел на соседей, которые сидели за столом и криво, пьяненько усмехнулся. Подхватив бутылку, налил и медленно выпил. Пальцами зацепил кусок колбасы, надкусил и бросил на скатерть. Достал пачку импортных сигарет. Закурил, не обращая внимания на осуждающие взгляды, и тут же кто-то заискивающе, с полупоклоном поставил перед ним блюдце для окурков.
— Закуривайте, — не глядя на соседа, Семён протянул пачку. — Такие сигареты сроду не сыскать в деревне. Иностранные! — хвастливо сказал он.
— Я к нашенским привык, — донеслось в ответ. — И не дело в доме смолить-то. Не барин, можешь на веранде подымить, — и Иван, сидевший рядом с ним, хрипловато хохотнул.
— Ха-а-ам, — протяжно пробурчал Семён и потянулся за бутылкой. — Все хамы, все до единого! — и махнул рукой.
И тут же почувствовал сильный тычок под столом, и услышал тихий шёпот:
— Заткнись, клоп! Забыл, как я купал тебя в свинячьей жиже? Гляди, могу повторить…
Вздрогнув, Семён затравленно взглянул на крепкого Ивана и отдёрнулся, словно получил пощёчину, когда услышал про жижу. Да, эта вонючая жижа преследовала его всю жизнь, когда вспоминал про деревню, про дом и мать с братом, и разозлённых пацанов-старшеклассников, которые поймали его на свинарнике, сбили с ног и начали рожей тыкать в свинячью жижу за то, что рассказал училке, будто они украли классный журнал и сожгли. И, захлёбываясь, он испуганно визжал, а пацаны матерились и продолжали купать его в вонючей глубокой луже. Жижа, от которой ему никогда не отмыться. Даже получая нагоняй от тестя или тёщи, он чувствовал себя, будто его носом в навоз тыкали, невольно или намеренно напоминая, откуда он родом.
Вскоре за столом разговорились. Все сидели, наливали полные рюмки и, морщась, выпивали. Тянулись за закусками, с шумом хлебали горячие щи и лапшу, хрумкали солёными огурцами, о чём-то говорили и опять тянулись к бутылкам. Мужики поднимались друг за другом, на ходу доставали смятые пачки сигарет и папирос и уходили на веранду подымить, потолковать за жизнь. Возвращались и опять тянулись к бутылкам и тарелкам.
Когда принесли компот и пироги, некоторые съедали по кусочку, запивая компотом из яблок и, шепнув тётке Вале, тянулись к выходу, убирая в карманы кусочки мыла, новые платочки или носки — так было принято.
Вскоре остался Семён с тёткой Валей да две старушки, которые убрали со стола грязную посуду и стали мыть её, и расставлять на столе, чтобы просохла.
С хрустом откусив крепкий солёный огурчик, тётка Валя взглянула блёклыми глазами, поправила сползающий платок и сказала:
— Ну, племяш, рассказывай, как поживаешь-то в городе? Чать, хорошо устроился, ежли сюда носа не кажешь.
Медленно выцедив из рюмки, Семён пальцами ухватил кругляш сервелата, осмотрел его со всех сторон, что-то заметил, брезгливо снял соринку, сунул колбасу в рот, обтёр пальцы об полу пиджака, поднял голову, сдвинул бровки и посмотрел на тётку.
— Живу, как у Христа за пазухой, — кичливо сказал он и опять потянулся к бутылке. — У меня есть всё: квартира, машина, дача… Всё, что душа пожелает. А если нету, дык по первому звонку привезут, на коленях приползут, лишь бы мне угодить. И друзья не чета этой рвани, — он пренебрежительно кивнул в сторону, намекая на соседей, кто сидел за столом. — Постоянно приглашают на приёмы, на банкеты, в рестораны, на дачки да в баньку… У-у-у, там люди воспитанные, интеллигентные — голубая кровь! Вся одёжка импортная, парфюм тоже иностранный. Разговоры ведут про культуру да, про всякие выставки и картинные галереи. В общем, моя жизнь удалася, Валентина Петровна.
— Ага, ага, — внимательно слушая, кивала головой тётка Валя. — И ты воспитанный, да? А что же ты, племяш, тилигент чёртов, рюмку держишь и пальчик оттопыриваешь, а грязные руки об одёжку вытираешь? Смотрю, водку-то хлещешь, как последний алкаш. Так принято среди твоих друзей, да? — и, не удержавшись, хохотнула. — Выбрался из грязи в князи, а привычки-то прежние остались, клоп вонючий! — хлёстко сказала, как припечатала.
Поперхнувшись, Семён сидел, часто помаргивал и вздымал тонкие бровки, ладонью вытирал сальные губы и приглаживал волосы. Лицо сразу же покрылось бурыми помидорными пятнами. Он прищурился, глянул на тётку и взвизгнул:
— Ты, ты… Вы, Валентина Петровна, вижу, слишком остры на язычок, — хватая бутылку, Семён потянулся к рюмке. — Деревенщина! Так и будете жить среди навоза. И соседи, и ты, и мой братец…
— Не трогай Сашку! — хлопнула ладонью тётка Валя. — Что ты знаешь о нём, прыщ? Он, инвалид безногий, троих детишек один воспитывает и несколько лет из дома не выходит! Нинка, жена его, светлая память, почти пять лет, как её не стало, а он всю семью содержит. И матери помогал, от пенсии отрывал и каждый месяц присылал. Ребятишки ни разу его пьяным не видали, ни разу голос на них не поднял, не говоря про кулаки. Видел мальчишек за столом? Ох, сурьёзные ребятки! Это его сыновья приехали, чтобы с бабушкой проститься. А ты, клоп вонючий, всю жизнь для себя прожил. Даже ни одного ребёнка не имеете. Кошки да собаки у вас заместо детей растут. Вон, в зеркало посмотри. В глазах-то одни деньги мелькают. Родную мать забыл ради вольготной жизнюшки. А мы всем миром собирали копейки, чтобы её в последний путь проводить.
— Что вы понимаете в моей жизни? — взъерепенился пьяненький Семён и, чавкая, давясь большим куском буженины, прошепелявил. — Я помогал матери. Да, помогал! Деньги присылал. А между прочим, Сашка больше меня получает. Ему государство пенсию платит да на каждого оглоеда пособие выделяет! Вот Саньке-то и должно быть стыдно. Такие деньжищи огребает, а матери, как я вижу, отправлял копейки, — и махнул рукой, показывая на убогую обстановку. — Помощничек…
— Государство платит, говоришь? — вскочив, склонилась над ним тётка Валя. — Да чтобы тем чудилам, кто придумал пенсии для калек и детские пособия, до дня своего последнего сидеть на такой зарплате! И вволю не нажрёшься, и с голодухи не дают подохнуть. А ты нашёл, чем брата корить. Эх, мелкая твоя душонка… Ты взгляни на себя, паскудник! Сам отправил три копеечных перевода за все годы, как в городе пристроился и успокоился. И ни разу не появился, ни разу не спросил, как мать поживает, какая помощь нужна брату. Их променял на богатенького тестя. Сбежал-то из деревни, как мелкий пакостник и позабыл свой дом, а главное — родную мамку забыл!
— Да какой дом, тётка? — икнув, презрительно протянул Семён, осмотрелся, а потом заверещал, размахивая руками. — Эту развалюху? Да уж, хорошее наследство оставила мать! Даже покупателя не найдёшь, который купил бы избенку. Вы говорите, что забыл… Да я теперь плевал, харкал с высокой колокольни на вас, на этот дом, на брата, на деревню и на всё, что с вами связано! Уеду и забуду, как страшный сон. Наконец-то, сброшу проклятущий камень с души. Устал выслушивать: помоги, дай, родственнички, брательник, мамка, мать… вашу мать! Понятно тебе, карга старая? — он брезгливо поморщился и рванул ворот рубашки, словно задыхался от запаха навоза.
Долго сидела тётка Валя. Молчала, глядела на племянника, о чём-то думала. Опять взглядывала и хмурилась, поправляя прядку седых волос. Затем налила водку и медленно выпила. Неторопливо поднялась. Цепко ухватила его за воротник, сдёрнула с табуретки и подтащила тщедушного Семёна к двери.
— Вон Бог, а вот порог! Живи, как твоя совесть велит, клоп вонючий, — она кивнула в сторону икон, скрюченным пальцем показала на дверь, выбросила портфель и вытолкнула Семёна — в дождь, в осеннюю слякоть, в ночь, потом вернулась к столу, размашисто, истово перекрестилась и сказала. — Господи, прости меня, что не смогла на путь истинный наставить его, несмышлёныша! Не ведает, что в жизни творит. Хотела Сёмку вычеркнуть из памяти и не получается. Своя же кровинушка, родная. Не будет мне прощения, если его, непутёвого, забуду и оставлю одного, не будет. Помоги вытащить Сёмку из болота, куда он попал по глупости своей, пособи вернуть его к жизни, к настоящей жизни. Господи…
Тётка Валя присела на краешек скамьи. Закрыла лицо ладонями. Раскачиваясь, протяжно застонала и заплакала: тоненько, горько, со всхлипами, словно обиженный ребенок…
К оглавлению...