Посвящаю моей бабушке,
участнику ВОВ
Каплуновой Валентине Алексеевне.
Память подобно мозаичному рисунку сохраняется в нас отдельными самоцветными камушками, тончайшими изразцами, стеклянными осколками али только всплесками, лепестками, лохмотками событий. Она остается в нас частями произошедшего, одиночными эпизодами снов, особенными звуками и легким ароматом цветущей на Кубани в апреле месяце вишни.
Сопрягаясь, складываясь, эти единичные фрагменты событий, составляют целостное полотно твоей жизни. Соприкасаясь, переплетаясь с жизнью, памятью твоих родственников, родителей, предков создают летопись твоего рода. Сочленяясь, соединяясь с памятью обок живущих людей: друзей, соседей, знакомых или незнакомых, они творят историю твоего народа, страны, государства. И лишь затем из той монументально сложенной поверхности формируется изображенное произведение, мозаичный рисунок нашей голубой планеты, Земли.
Впрочем, в каждом человеке понимание памяти первоначально существует именно в отдельной, единичной, краткой форме... в том самом самоцветном камушке, тончайшем изразце, стеклянном осколке.
Ей было двадцать три года, когда началась Вторая Мировая, крупнейшая в истории человечества кровопролитная война, в истории нашего народа названная Великая Отечественная. Единственная дочь, единственно уцелевший из пяти рожденных детей вже значимо немолодых родителей, каковые в свой срок схоронили первых супругов. Молодая, красивая со столь выраженным греческим профилем и светло-русыми волосами, небольшим ртом и воочью выраженной галочкой на верхней губе. Стройной, тонкой талией и горделивым взглядом карих очей. Еще совсем юная, одначе успевшая пережить гибель своего любимого, давеча похищенного из ее рук костлявой хваткой смерти, так и не сумевшего побороть тяжелую болезнь. Кажется, она всего-навсего миг назад вздохнула полной грудью, не затем чтобы вновь найти и познать, а затем чтобы сберечь и пронести сквозь жизнь любовные чувства к тому единственному кто дышал в такт ее сердцу, а днесь помолвленный самой смертью, стал супругом сырой земли. Кажется, был один вздох каковой отделил ее горе от еще более страшного, масштабного горя, величаемого -Война!
Война! Звучало в эфире радио из уст Юрия Левитана.
Война! Сия боль, трагедия витала средь людей, что как один поднимались, вступая по призыву и добровольцами в ряды Советской армии.
Война! Она эхом ударила и в маленький дом Вали, отразившись от склоненных голов отца и матери, когда, обнимая и пряча взор, провожали они ее, единственного своего ребенка, на войну.
Что из тех военных событий ей особенно запомнилось, отложилось в памяти, сочленившись с мозаичным рисунком истории. Дней... недель... месяцев... лет ратной службы, когда молодой, красивой с греческим профилем девушке пришлось водрузить на свои плечи радиостанцию РБ, а в душе тянуть груз ответственности за собственный род, сопровождаемый молчаливыми (как сие принято у нас) слезами матери и напутственными словами отца "поберечься". Очевидно, не очень много, как невозможно упомнить всего пережитого, выстраданного, потерянного, кое сам мозг старается схоронить, упрятать, чтобы даровать возможность продолжить жизнь и борьбу за идеалы, Родину, семью всегда основывающихся на собственном восприятии и воспитании человека. Безусловно, вспоминалась гибель товарищей, тянущая вниз своим немалым весом радиостанция РБ. Тягучей дымкой вставал в памяти бой, указания командира бросать РБ и отступать. Однако радиостанция, вопреки отступлению, осталась на плечах, словно напоминание, что необходимо вернуться на досель оставленные позиции, местность, край, свою землю.
Стеклянным осколком сберегла память стоящий коромыслом пар в жарко натопленной бане. Горячую, прямо-таки, накаленную теплом и жизнью воду в тазу, пахнущий, приторной чистотой довоенного дня, кусок мыла. А после, как почасту происходило на войне, разком начавшуюся бомбардировку. Отчего пришлось, наскоро схватив одежду, укрываться от снарядов врага в окопе, а потом... долгое время... годы... десятилетия отогревать отмороженные пальцы на ногах.
Обломком, ибо время бед невозможно сопрягать со словами изразец, камушек, помнился кисло-кровавый привкус во рту, не проходящее головокружение, тошнота, впервые появившееся дробное сердцебиение, тошнота и боль в голове, ушах, доставшихся в дар от пережитой контузии. И утомление... Нескончаемая усталость от долгого похода всего тебя, каждой отдельной твоей частички, конечности, органа.
И вместе с тем, особенно запоминающимся моментом, остался отголосок весеннего дня на Кубани.
Бледно-голубое небо Кубани в этот раз затянуло бело-серыми пухлыми облаками, точно и сам небосвод, жаждал, излив вниз потоки стылых вод угомонить людей свершающих жестокость супротив себе подобных. Впрочем, оно сейчас еще не заплакало, а лишь напиталось слезами тех, кто на Земле простенал о родственниках, друзьях, близких иль дальних... утерянных, схороненных, сожженных в краях досель наполненных запахом пороха и гулом разрывающихся снарядов.
Темно-бурая почва сейчас, под сапогами ступающим по ней, лежала сплошь плотными комами, пластами. Очевидно, она, вторя небу, напиталась кровью своих детей, став многажды тяжелей, и точно лишившись радости плодородия да столь ей присущей легкости, рыхлости. Сии мощные слои, вроде жилки меж жизнью и смертью, одни напоенные счастьем творения, а иные всего-навсего гибелью, неподъемные от пролитых на них небесами вод, впитавшими слезы, юшку людей, прах железа, пороха и звуки боли, складывались таким плотным настом не только на дорогах. Они составляли суть и самих полей, лугов, лесов, некогда поросших пшеницей, клевером, деревьями, сейчас представляющих из себя разветвленные сети окопов, вырытые штыковыми лопатами солдат, как наших, так и неприятеля, оставленные от бомбардировки глубоких воронок, мельчайше пролегших повдоль них трещин, разрывов и расселин. Бурая, изможденная кровью и стонами своих детей земля замерла, боясь выпустить из себя и малую травинку, отросточек, цветочек, понимая, что сие рожденное чудо мгновенно сметет ненависть ни желающая, ни млад, ни стар. А в воронках приглублых и не очень, в окопах долгих и значимо коротких на дне, на оземе, покачивалась туды-сюды водица, схороненная в особо низких, притопленных местах, ежесекундно вздрагивая от творенного жестокосердия. Также продуманно, или только обдуманно маскировались, под сей бурый край с тончайшими стволами березки и вишни, растерявшие ветви, обреченно пригнувшие их книзу да, похоже, перекрасившие и саму кору в коричневые тона. Горьковатый аромат, где-то недалече спаленного крова, легчайшим дуновением внедрялся в ноздри, токмо малость оглаживал кожу лица и в том горестном понимании передавал собственную удрученность от действ людей, напоминая о мгновенности самой таковой короткой жизни.
Нарисовавшиеся спервоначалу хаты, какой-то станицы, по мере ходьбы обрели значимую четкость. А когда сапоги, ступив в глубокую колею, оставленную колесно-гусеничными танками, заплюхали глинистой жижей и плотно облепив подошвы, сменили цвет кожи на их поверхности с черного на бурый, надвинувшиеся безмолвные дома указали на царящую в поселении кончину.
В той онемевшей неподвижности сами собой застопорились ноги двух девушек, с очевидной болью ощутивших гибель некогда живого... существующего, и, несомненно, связанного и самим этим краем, и с теми людьми, что защищали его ценой собственной жизни.
Жизнь...
Жизнь из этого мельчайшего селения ушла!
Не то, чтобы она уехала на телеге, укатила на грузовике, она просто окаменела. А окаменев навсегда осталась в разрушенных останках домов и обитающего в них скраба, ноне представляющего из себя разрозненные части, куски сырцовых кирпичей, осколки стекла, деревянных рам, обналичников, ставень, столов, табуретов, сундуков, тряпья который люди не только носят, но, и, создавая уют, стелют, вешают.
Три оставшиеся хаты, вопреки пяти разрушенным, схоронившихся в глубине селения, и когда-то таковым свои расположениям отгородившиеся, от соседних, плетеным из лозы забором, определенно, были не обитаемы. Это понималось не только в силу их общей тишины, но и переливалось капелью водицы в осыпавшихся обок стен стеклах, глазела обвалившимися углами хат, посеревшими гладями некогда побеленных стен, осевших вглубь помещений четырехскатных соломенных крыш, порушенных крылечек, отдельными обломками поколь мостившимися обок входа.
Безмолвие, царившее в поселение, изредка отзывалось скрипом бело-синей ставеньки все еще цепляющейся за ржаво-бурую петлю подле окна крайней хаты. Внезапно, едва слышно, вроде захлебываясь, али только посылая из последних сил, пролетел над погибшим селением стон живого создания. Уже даже не окрик, зов, а именно стон... Вторящий стенающей от потерь матери-земле, и проливающего слезы небосвода...
Этот стон подтолкнул не только Валю, но и Веру, что подле с ней шагала досель в едином строю, к жизни, и, встрепенувшись девушки, за плечами коих колыхались автоматы, а в походных сумках лежали важные донесения, мгновенно очнулись. Осознавая, понимая, сейчас собственную нужность своим людям, своей стране, воинству, расположенному где-то в паре-тройке километров... И, конечно, тому живому созданию, что здесь, в погибшей станице, еще подавало стон, напоминая о своем покуда существование. Того самого малого создания этой огромной страны, занимающей одну шестую поверхность Земли, ради коего и шли досель эти ноги по бурой земле, несли на плечах радиостанции, мерзли, недоедали, ощущали боль в голове и не проходящий кисло-терпкий привкус крови во рту.
После недолгих поисков, раскидывав обломки пристенка, крылечка на двух столбах, и единожды поправляя ударяющие по спине автоматы, они вошли в самую крайнюю четырехстенную хату, ту самую, что иногда подавала о себе знать, поскрипывающей бело-синей ставенькой. Торопко миновав заваленные ведрами, бочкарами и немудреным хозяйственным инструментом сени радистки оказались в первой из двух комнат дома, на Кубани величаемой малой хатой. В малой хате долгие лавки плотно крепились к правой стене, дающий свет почитай тремя окнами, а по левую сторону пристроилась побеленная, ухоженная печь, впрочем, центральное место сего помещения занимал деревянный стол.
Он стоял, подобно мужу, воину на почетном, главенствующем участке комнаты, с тем смыкая вход в другое помещение. Средоточие стола являлся медный самовар, где вода нагревалась за счет внутренней топки. Слегка укрытый пылью, он попеременно стравливал с поверхности собственных стенок легкую зябь пара. По самому медному полотну его не часто образовываясь, стекали мельчайшие капли водицы. Они, вельми медлительно набухая, кажется, и сами переполнялись горечью витающей округ них беды, печалью окутавшей этот дом, селение и обобщенно сей солнечный, теплый край Кубани. Капли водицы, как капли слез, неторопко скатываясь вниз по стенкам самовара, прочерчивали долгие полосы до его шейки. Они также слизывали мельчайшее покрывало пыли, что от взрывной волны, выбившей стекла, проникло в саму хату. Укрыло мебель, стены, посуду, сменило цвет на белых с затейливой вышивкой занавесочках, и с тем посеребрило русые волосы допрежь живших в хате людей. Также степенно набухала на самом краешке крана самовара еще более огорченная капля, а посем, покачиваясь вниз- вверх, срываясь с загнутого его кончика, летала вниз, чтоб достигнув белого с голубой окоемкой, расколотого на две части, блюдца присоединиться к разлитой подле него чуток вытянутой лужице.
Чрез треснувшие стекла и разломанные оконные рамы в хату впорхнула не только пыль, прах разрушений, весенняя стыло-влажная паморока, но и угодившие в людей шальные пули, кои не пожалев ни стар, ни млад, лишили жизни молодую женщину, замершую на полу и, словно в молитвенном прошении, протянувшей руки к люлечке поместившейся в соседней комнате. Они не сжалились над старой женщиной уткнувшей лоб в поверхность стола, в предсмертном вздохе ухватившейся перстами за столешницу, вроде намереваясь подняться. Не проявили сострадания к мальчонке в белой льняной, долгополой рубашонке, прильнувшего обок лавки, и с тем затаившего свои чаяния, рост в полосатых, домотканых половиках укрывающих пол.
Однако, сберегли в этом итоговом выдохе целой семьи едва ощутимый стон, оный прокатившись по сей хате, да, выплеснувшись из окон, махом потонул в дребезжание останков стекол и гуле земли, что принялась вторить грохочущим взрывам. Из люлечки, чей каркас на Кубани творили деревянным, а быльца и боковины качественно зашкуривая, делали из лозы, снаружи и изнутри укрывая их цветастыми зановесочками, глянуло серое, как ноне и все в хате, личико младенца. Голубые глазки, зримо покрасневшие, осмысленно воззрились в суть пришедших... не чуждых, а родственных собственной историей народа, государства, а быть может даже и летописью когда-то единого рода. Чуток курносый нос зараз дернулся вверх, заложив тонкие морщинки по своему окоему, а открывшийся ротик сейчас много мощней подал зов жизни.
Слегка примерзнув в стылости весеннего кубанского воздуха малец, однако, оставался живым, словно помилованный шальными пулями, взрывной волной, самой судьбой, он оставался живым, существующим... таким крошечным человечком... продолжателем собственного рода.
Младенец вновь увидел слегка оголившееся от бело-серых пузатых облаков блекло-голубое небо, когда его укутанного в теплые вещи, что разыскали в треснувшем сундуке, девушки радистки вынесли из хаты. В тот момент земля застонала мощнее и пронзительнее, теперь оплакивая новые ранения на своей поверхности, новые потери в собственных селах, градах, средь своих детей... таких разных... хватающихся за нее мощными кореньями, тонкими отростками, ступающими по ней копытами, лапами, босыми ногами. А вражеский самолет низко пролетел над Кубанским краем, в этом безумном жестокосердие ни жалея, ни млад, ни стар, ни обращая внимания на стоны самой оземи... на протяжении веков удобренной кровью, потОм людей, вспаханной их нежностью, любовью.
Наново и наново тягостно вздрагивала земля, дребезжали остатки стекол в окнах, когда по дороге в направлении тыла и ближайшего госпиталя торопливо уходили трое. Две девушки в двухбортных, серо-коричневых шинелях, придерживая на головах каски, и за плечами автоматы, попеременно прижимая к груди маленький, живой сверток, укутанный в материнскую кофту и пуховый платок, единственное наследство, оставленное ему безжалостной рукой неприятеля.
Горсть песка!
Я держу на своей ладони горсть песка воспоминаний .
Это все, что осталось в моей памяти о ней, девушке, ушедшей в двадцать три года на войну, вынесшей из уничтоженного поселения на руках чьего-то сына, ощущающей привкус крови от контузии на губах и языке, сберегшей, пронесшей любовь к той не имеющей себе равной душевной частичке похороненной еще до войны, единственной дочери и ребенка, моей бабушки.
Горсть песка ее рассказов, так необдуманно, опрометчиво просквозивших чрез плохо сомкнутые мои перста и затаившихся в глубине ладони, определенно, запечатавшихся в карих глазах моей дочери, говоре моего младшего сына и улыбке старшего.
Впрочем, и в том малом количестве, каждая из песчинок, уникальна, дорога мне... Ибо таит в себе суть нашего с бабушкой толкования, ее любовь или рассказ. Каждая кроха, кою я сейчас сумею сберечь в ней... вмале, как и сам песок, под теплом моей ладони и любви обернется в кусочек стеклянного фрагмента. Абы в дальнейшем иметь возможность сложиться в единичный эпизод мозаики моего рода, образовать летопись, историю моего народа, страны, государства, сотворить целостное полотно рисунка нашей голубой планеты, Земли.
Память она сохраняется в нас отдельными самоцветными камушками, тончайшими изразцами, стеклянными осколками али только всплесками, лепестками, лохмотками событий. Она живет в нас лицами, мыслями и деяниями... теми деяниями каковые берегут основы рода, народа, земли. А извечно существует в нас горделивым взглядом карих глаз моей дочери, говором моего младшего сына и улыбкой старшего, где воочью выражена галочка на верхней губе.
г. Краснодар, январь 2015г.
К оглавлению...