Как же я устал от ее болтовни! Говорливые женщины невыносимы, а ей в этом искусстве, казалось, не было равных. Стоило мне переступить порог, а она уже тут как тут — словно холодным душем окатывала. Лаской отбирала шапку, пальто и тотчас, не сходя с места, выплескивала на меня полтора ведра новостей. И про погоду — как будто я сам, приходя с улицы, не знал, идет там дождь или снег — и про телепередачи, и про хозяйство, и про соседей, и про соседского кота... и просто какие-то свои мысли. Она все время о чем-то думала, фантазировала, мечтала. Домашняя работа, увы, занимает руки, но не голову.
Не то чтобы Мартина по натуре была такой пустомелей, но когда два года сидишь взаперти, отлучаясь из дома разве что в банк или в магазин, когда целыми днями никого не видишь и не слышишь — поневоле копится внутри невысказанное и проливается на голову первого встречного.
Я не слушал, вернее, старался не слушать. Молча кивал, улыбался невпопад, а когда становилось совсем невмоготу, прерывал поток ее слов коротким: «Марти, у меня мозги кипят, давай сегодня поедим в тишине?»
Слава Богу, она хотя бы ни о чем не спрашивала, а если спрашивала, то не ждала ответа. По сути, она разговаривала сама с собой. Это было нечто вроде спектакля одного актера, а я служил для него декорацией. Так люди, бывает, изливают душу перед собакой или кошкой, или пьют, чокаясь с зеркалом.
В тот вечер она, должно быть, что-то вспомнила или узнала — важное для себя — и очень хотела поделиться со мной. Давно я не видел Марти такой оживленной, но удивиться не успел, потому что она затараторила:
- Клаус, ты не поверишь, это невероятно! Я сейчас расскажу... Это касается моего брата.
Надо же, а я и не знал, что у Марти есть брат. Или был? Мне почему-то казалось, что она сирота, без роду и племени, и, если и не выросла в детском доме, то, во всяком случае, давно не поддерживала отношений со своей семьей.
- Потом, потом, - я отстранял руки жены, а она вилась вокруг меня, как вьюнок, пытаясь заглянуть в лицо, и глаза ее блестели. - Давай, что ли, ужинать, после поговорим. Вымотаешься, как черт, на работе, а тут ты со своим... отдохнуть не дашь. Ну, на черта мне сдалась твоя родня?!
Получилось невольно грубо.
- Всегда ты так. После да после.
Она как-то сразу сникла, сузилась и побледнела, как вдали от фонаря бледнеет и гаснет тень. Отошла бочком, потирая висок.
Мы поели молча.
Наслаждаясь безмолвием, я смаковал блинчики с медом, и они показались мне вкусными, как никогда. Конечно, я понимал, что обидел Марти, но решил отложить примирение на потом. Пусть подуется вечерок — и подержит рот на замке. Какое блаженство, когда никто не трещит над ухом, и можно спокойно посидеть, почитать газету, сыграть с компьютером партию в шахматы, почитать, подумать... Не хочу оправдываться, но, увы, и на работе, и дома — мне отчаянно не хватало одиночества.
В тишине, уже с оттенком вины, я повторял про себя: «На кой черт мне сдалась ее родня! Своей не хватает, что ли? Все эти кузины и кузены, бабушки и дедушки, дядьки и тетки...» Хотя у меня не было родных братьев и сестер, я, в отличие от Марти, вырос в большой — и совсем не дружной — семье. Многочисленные родственники постоянно грызлись между собой: из-за детей, из-за денег, и Бог знает из-за чего еще. Помню, кузина, разозлившись на мою мать, навязала ей немую тетушку Эльку. Мне было тогда лет пять или шесть... Робкий, слегка аутичный ребенок, я не терпел в доме посторонних. Но тетушка мне понравилась. Трудно сказать чем, вероятно, именно своей молчаливостью. Она ведь не могла говорить, даже не мычала и не издавала никаких звуков, как это обыкновенно делают немые. Только смотрела испуганно, чуть исподлобья, почти собачьими глазами, которые всё понимали, и страдали от этого понимания. В нашей маленькой квартире тетушка Элька всем мешала и, как ни старалась тихо забиться в уголок, то и дело попадалась на пути — то маме, то деду, то отцу... Я видел, как кривились их лица, когда притворно бодрыми голосами они спрашивали: «Ну, как дела?»
Тетушку в семье считали слабоумной, кем-то вроде большого и глупого ребенка, который никогда не повзрослеет. Чужого ребенка. А кому нужны чужие дети, вдобавок еще и больные? Нет, глухой она не была. Ее недуг назывался странным и красивым словом «афазия».
Однажды вечером, я услышал, как тетушка Элька напевает в душе. Лилась вода, звонко, как по карнизу капель, барабанила по металлической ванне, и тонко гудели трубы — но и сквозь гул я отчетливо разобрал слова. Тетушка пела — мелодично и на удивление отчетливо — про открытое окно, соловья и глубокую грусть, что-то красивое и печальное. У нее оказался приятный, грудной, чуть надтреснутый голос.
Потрясенный открывшимся коварством, я бросился на кухню.
- Мам, пап, а наша Элька — притворщица! - закричал с порога.
- С чего ты взял? - строго спросил отец.
Мать вздохнула и отвернулась к плите, но я видел, как гневно вздернулись ее плечи.
- Она поет в ванной! Под шум воды! А притворяется, что не умеет говорить!
Смущенные улыбки расцвели на лицах родителей.
- Нет, сынок, - сказал отец, - она не притворяется. Видишь ли, петь и говорить — это совсем разные вещи. Это два совершенно различных состояния, как вода и пар, понимаешь?
Я не понимал.
- Как день и ночь. То, что ты не можешь сделать при свете дня, из-за стыда, боязни, каких-то предрассудков, то вполне способен делать ночью, в темноте. Ну, как еще тебе объяснить? Попробуй — увидишь сам.
И я попробовал.
Поздно вечером, когда родители уснули, я прокрался в душ, открутил оба крана и — запел. Сначала нескладно, ломко, пугаясь собственного голоса. Потом — смелее и смелее. Мне аккомпанировало веселое серебряное стаккато. Из стен душевой, как масло из пирожка, вытопились солнечные пятна. Понемногу и я развеселился. Забыл, что за дверью спит семья, и что уже поздно, а завтра рано вставать, и что за вылитую просто так воду надо платить. Обо всем на свете забыл, словно перенесясь в другую вселенную. В моих жилах радостно вскипела кровь и обратилась в пар. Я сделался легким и пустым, как воздушный шарик, бился на тонкой ниточке звука и не улетал только потому, что мне было хорошо — здесь и сейчас.
Так я поверил в магию пения. В два агрегатных состояния души. Вернее, в три, потому что когда молчишь — ты один человек, когда говоришь — другой, а когда поёшь — третий, совсем не похожий на первых двух. Маленькое чудо — из тех повседневных чудес, мимо которых обычно проходишь, не замечая. А замечая ненароком, думаешь: «Ну, ничего себе! Как удивителен, оказывается, мир!»
А ведь Марти собиралась рассказать о своем брате. Может быть, такую же чудесную историю? Легенду собственного детства. Мне вдруг захотелось ее послушать, но я не торопился, длил ставшее тягостным молчание. Только перед сном не выдержал — приобнял жену за плечи.
- Ну, что там с твоим братом?
Она шмыгнула под одеяло и скорчилась под ним, утопив лицо в подушке. Только светлый вихор торчал наружу.
- Завтра, Клаус. Очень голова болит...
Ее бил озноб.
Мне так и не довелось услышать ту историю. Ночью у Марти случился инсульт, навсегда лишивший ее дара речи.
«Это еще не самое худшее, - говорили врачи. - Некоторые после такого остаются парализованными, а ваша жена, по крайней мере, способна себя обслуживать. Учитесь понимать друг друга без слов».
И мы учились. Мы очень старались, но человек без речи — это не совсем человек. За пару месяцев ее глаза сделались собачьими — огромными и жалкими. В них невозможно было смотреть без слез.
- Если не можешь говорить — пой! - умолял я ее, но и петь она не могла.
Наверное, моя тетка все-таки была притворщицей.
К оглавлению...