Старая разбитая дорога, вся в ухабах и колдобинах, по краю репейник, лебеда, островки крапивы и разросшийся придорожный кустарник. Дорога долго петляла между рыже-коричневыми осенними холмами, пока, наконец-то, в низинке не мелькнули старые, местами провалившиеся крыши небольшой деревеньки. Так, всего лишь десятка два-три приземистых избушек были разбросаны там и сям, в подслеповатых тусклых оконцах пятнами вспыхивало вечернее солнце, но проходило несколько минут, и отблеск исчезал. Голосов не слышно. Вот одиноко мукнула корова, следом взлаяла собачонка и умолкла от короткого шепелявого окрика. Поправив линялый рюкзак, Митяй не удержался — ноги ослабли при виде деревушки, и присел на взгорке, на пожухлую траву, скрутил тощую самокрутку и задымил, всматриваясь в родную деревню. Полдня потратил, чтобы от шоссейки добраться до деревни. Хотел сразу проведать родителей на кладбище, но увидев деревню, сморило, и теперь сидел, поглядывал на неё и чувствовал, как успокаивалась его душа, что, наконец-то, после стольких лет мытарств, он все жё смог вернуться домой.
— Вот оно как, — он содрал потёртую шапку и принялся приглаживать растрёпанные грязные волосы, вглядываясь в вечерние сумерки. — Да уж, — и опять повторил Митяй, растирая грудь, и поморщился. — Вот оно, как! Была деревня, да сплыла. Раньше-то взглядом не окинешь, жителей не пересчитаешь, а сейчас одно название — деревня, — и отмахнулся от осенней назойливой мухи.
По заросшей улочке, опираясь на клюку, часто останавливаясь, медленно прошёл старик, одетый в драную фуфайку с длинными рукавами, из которой клочьями торчала вата, в засаленных штанах и в больших галошах, шаркал по ухабистой дороге. Он подошёл к палисаднику с прорехами в заборе, откуда торчали ветви бузины да робко белел тоненький стан молодой берёзки. Старик долго стоял, всматриваясь из-под тёмной ладони в сторону пригорка, потом натужно закашлялся и, махнув рукой, присел на низенькую лавочку, нет-нет, да опять вглядываясь в тёмную неподвижную фигуру на вершине.
Развязав тугой узел на рюкзаке, Митяй достал баклажку с водой, звучно глотнул, не глядя, пошарил внутри, вытащил тощий свёрток, развернул и принялся грызть чёрствую краюшку, хрумкать солёным огурцом, который насильно сунула ему на вокзале сердобольная бабка, когда он стоял и пересчитывал последнюю мелочь, вытряхнув из кармана.
— Да уж, вот оно как, — повторил Митяй, достал свёрнутую газету, оторвал клочок, опять скрутил цигарку — деньги закончились, и пришлось собирать окурки, затянулся, аж искры посыпались, два-три раза пыхнул и, обжигаясь, поплевал на огонёк, затушил, а окурок сунул в карман — пригодится ещё. — Ничего, ночку перекантуюсь, проведаю мамку с батяней на кладбище, посижу, подумаю, куда дальше двинуть. Здесь, как мне кажется, больше никто меня не ждёт, никому не нужен. Да уж, — протяжно вздохнул он, нахлобучил шапку и поднялся.
Спотыкаясь и чертыхаясь, Митяй напрямки добрался до крайнего дома, вросшего чуть ли не по оконца в землю. Прислонился к забору, вглядываясь в тёмные окна. Сдвинув шапку, почесал затылок и немного потоптался возле калитки, подпёртой штакетиной. Хотел зайти во двор, но заметив висячий замок на двери, понял, что дом бесхозный — двор зарос бурьяном, махнул рукой и, протяжно вздохнув, направился к старику.
— Здорово, батя, — стащив шапку с головы, сипловато сказал Митяй. — Мне бы ночку перекантоваться. Пустишь с ночевьём, или к другим пойти? — и взъерошил и без того растрёпанные лохмы.
— Добрые люди по ночам не шляются, — прищурившись и, взглянув на вечернее солнце, буркнул старик, опираясь на клюку. — Откель знаю, может ты беглый каторжник. Я давно заприметил, как ты сидишь и высматриваешь. Наверное, решил, чё-нить стибрить, а может и того хуже. Вон, намедни участковый приезжал, говорил, будто бы из тюрьмы убивец сбежал, даже карточку показывал. Вроде на тебя смахивает по обличью, — он подозрительно взглянул исподлобья и ткнул скрюченным пальцем. — Точно, убивец! Надо сообщить, куда следует.
— Что болтаешь, старый? — отшатнулся Митяй и невольно оглянулся по сторонам. — Тоже мне, нашёл каторжника! Вот уж не думал, что в родной деревне так встретят. Вот оно как, однако, — он вздохнул, опять напялил шапку и шагнул по тропке. — Ладно, дед, будь здоров, не кашляй! Вот уж сказанул — убивец…
— Ну-ка, погодь, — прошамкал старик, внимательно всматриваясь в Митяя. — Ишь, сразу побежал, торопыга! Не зыркай глазищами-то, не зыркай. Нечего губы гнуть. Развелось лихоимцев — страсть! Говоришь, родная деревня? Не припомню тебя. Уж я-то всех знаю. Чать, обманываешь! — он закашлялся, забулькал и сплюнул. — Ух, уродился горлодёр! — и опять затянулся.
Митяй покрутил башкой, осматриваясь, потом неуверенно махнул рукой.
— Там, — он кивнул и повторил. — Точно, там была наша изба, вон, где большое дерево с обломанной верхушкой виднеется, а рядом клуб был раньше. С нами дедка жил. Он после войны вернулся без ног, по деревне ездил на тележке. Может, помните его…
— Погодь, погодь, — перебил старик и опять стал всматриваться. — Про дедку Лёньку, говоришь, да? Знавал такого, знавал. Шебутным был. Хе-х, бывало, напьётся и начинает кулаками махать, потом шмякнется, а мы тащим его, словно куль какой. Свалим возле печки, сын ругается, а он валяется на полу и песни горланит. Как же, помню его, помню, а вот тебя запамятовал, парень, — и, похлопав по скамейке, добавил. — Ну ладно, присаживайся, худосочный. В ногах правды нет. Посидим, побалакаем.
Скинув рюкзак, Митяй присел, прислонившись к шаткому забору. Достал из кармана жестянку с пригоршней окурков, два-три вытрусил на клочок бумажки, свернул цигарку, закурил и натужно закашлялся.
Старик поморщился и закряхтел, наблюдая за Митяем, за разнокалиберными окурками, что лежали в баночке, покачал головой, вытащил кисет и протянул.
— Э-хе-хе, на-кась, моего самосаду закури, — вздохнув, сказал он, толкая Митяя. — До слёз пробирает табачок. Крепкий, однако. Да не торопись, не рассыпай. Глянь, аж затрясся. Никто не отымет, — и, немного подождав, сказал. — Ну, как мой горлодёр? Продрало до порток? Хе-х! — мелко засмеялся, но опять взглянул из-под насупленных бровей. — А что махорку-то куришь? Денег нет на папироски-то, а? Что говоришь? А, понял! Бывает… Жизнь — штука такая… Один как сыр в масле катается, а другой с хлеба на воду перебивается, — а потом сказал. — Знаешь, ей-богу, смотрю на тебя, смотрю, но не могу вспомнить. Извиняй!
Глотнув воды, Митяй вытер губы, сдвинул шапку и ткнул в лоб, где виднелся корявый шрам.
— А метку узнаёшь, дед Евсей? — и опять ткнул. — Твоя работа, вот оно как, однако. С мальчишками полезли в сад, а ты выскочил из сторожки и так саданул камнем, что я брыкнулся с забора с пробитой башкой. Сам же меня тащил домой. Перепугался, что концы отдал. Это же я был, Митяй. Ну, вспомнил?
— Погодь-погодь… Митька? Это который хулиган, да? Не может быть, не бреши, — старик усмехнулся и небрежно отмахнулся, потом опять всмотрелся и торопливо перекрестился, медленно отодвигаясь. — Сгинь, нечистая! Сгинь! — и замахал руками. — Чур, меня, чур!
Удивлённо взглянув на деда Евсея, Митяй пожал плечами, не понимая, почему переполошился старик, потом громко высморкался, обтёр пальцы об пук высохшей травы, и опять закурил дедовский самосад, кашляя от едучего дыма. Несколько раз пыхнул сизым дымом, поплевал на ладонь, затушил и спрятал окурок в свою баночку — пригодится.
— Ты чего, старый? — тягуче сплюнув на землю, сказал Митяй. — Я же не икона. Что ты крестишься-то?
Старик медленно отмахнулся, повёл рукой перед собой, словно Митяй исчезнет, а потом принялся креститься.
— Сгинь, нечистая, — поперхнувшись, зачастил он. — Уйди, не тронь меня!
Приглаживая взъерошенные грязные волосы, Митяй посмотрел на испуганного старика. Усмехнувшись, опять пожал плечами, снова взял с лавочки кисет старика, скрутил толстенную цигарку и, наморщив лоб, закурил, продолжая искоса поглядывать на старика.
— Ты же там лежишь, — отодвинувшись от Митяя на край скамейки, сказал старик и неопределённо помахал рукой. — Два года прошло, как похоронили, как закопали тебя…
— Где — там? — удивлённо спросил Митяй, потом посмотрел в сторону кладбища, куда показал дед и громко, протяжно икнул. — Меня закопали? А зачем? — он потряс головой и стал растирать лицо грязными руками. — Брешешь, старый!
— Вот те крест, не обманываю! — старик размашисто перекрестился. — Ты же утонул, — сказал он и стал подниматься. — Когда привезли тебя, даже домовину не открывали, закопали рядом с мамакой и батяней, и всё. Прямо там мужики помянули и разошлись по домам. Я сам видел, как тебя закапывали. Вот те крест! — повторил дед Евсей. — А сейчас сидишь живой, мой самосад таскаешь без спроса, да ещё вон какие здоровенные цигарки крутишь — с палец, не меньше, — и, схватив кисет, торопливо сунул в карман.
— Вот оно как, однако, — покачивая головой, протянул Митяй, громко швыркнул носом и смачно сплюнул. — Дедка, сам подумай, как же меня могли похоронить, если я только сегодня приехал на станцию, и полдня добирался до деревни. А ты говоришь, будто два года прошло. А я почти месяц через всю страну ехал на перекладных, чтобы сюда попасть. У меня свидетели есть, и много. Правда!
Прищурившись, дед опять посмотрел на Митяя, осторожно дотронулся до шрама, задумался, вскинув густые метёлки бровей, что-то долго бормотал, поглядывал в сторону кладбища, грозил пальцем и почёсывал реденький венчик волос на голове.
— Ей-богу, не обманываю, — пожимая плечами, закряхтел он. — Привезли, сказали, что это ты, даже документ показывали с печатями. Наши мужики подрядились яму копать. Ну и, как положено, в последний путь проводить. А к вечеру, когда все напоминались, приезжие оставили бумагу в сельсовете, и сами укатили. Что же получается — это значит, чужака закопали? А кого? Ох, ты, что делается-то, — он взглянул и ожесточённо стал теребить венчик волос. — Какие времена настали-то! Чую, надо у бабки спросить. Она знает всё. Ну-ка, утопленник, пошли, погуторим с ней. Узнаем, как тебя похоронили, а сейчас живой сидишь, да ещё полкисета умудрился скурить, — и старик поднялся. — Моя бабка знает всё!
Размахивая длинными рукавами старой фуфайки, дед Евсей цепляя репейник на штаны, торопливо просеменил по узкой тропинке, распахнул скрипучую калитку, запыхавшись, поднялся по ступеням, сбросил галоши на крыльце и, прислонив клюку к стенке, махнул рукой и скрылся, хлопнув дверью.
Поправив тощий рюкзачок, Митяй двинулся вслед за ним, поглядывая по сторонам. В вечерних сумерках темнел сарай, взбрехнула собака, почуяв чужака, и умолкла от сердитого окрика. Тонко пахнуло клевером — рядом с сараем горбатилась копёнка сена. Споткнувшись, Митяй чертыхнулся и крепко ухватился за шаткое перильце. Осторожно поднялся по ступеням, на ощупь нашёл дверь, шагнул в темень и треснулся лбом, аж искры посыпались из глаз, витиевато ругнулся и приостановился на маленькой веранде. Шумно вздохнул, провёл рукой по стене, где парами висели берёзовые веники, пучки мяты, связки душицы, ещё какие-то травы, а вот под рукой зашуршала связка лука — это были знакомые запахи и звуки, какие его окружали в детстве и, каких ему так не хватало в жизни, в его бродячей жизни. Митяй растёр лицо ладонями, протяжно вздохнул, потоптался, сбросил разбитые кирзовые сапоги, затёртую куртку и, оставшись в свитере с отвисшим воротом, держа шапку в руках, распахнул дверь и, наклоняясь, медленно зашёл в избу.
— Ниже кланяйся, ниже, — держа в руках кочергу, проворчала маленькая старушонка. — Кланяйся дому, когда заходишь и, когда выходишь, тоже поклонись за тепло, за кров, что он дал тебе…
— Куда ещё ниже-то? — не удержавшись, недовольно буркнул Митяй, потирая шишку на лбу. — Чуть без башки не остался. Ещё скажи, чтобы на карачках заползал. Вот оно как, однако.
— Надобно будет, заползёшь, — повысила голос старуха и погрозила пальцем-крючком. — Цыц, прохожий, ежели не нравится, вот тебе Бог, а вот порог, — и ткнула в сторону двери. — Не держим…
— Ладно, бабка, не ворчи, — махнул рукой дедка Евсей, и ткнул пальцем. — Это же Митька, наш утопленник пожаловал, — и громко щёлкнул по горлу. — Ну-ка, старая, доставай родимую, тяпнем по рюмашке за воскресшего…
— Совсем ополоумел, — намахнулась на него бабка. — Какой-такой утопленник? Ну-ка, дыхни! Я вижу, успел приложиться, да? Ну, тогда совсем из ума выжил, старый. Незнамо кого на ночь, глядя, привёл. Вот сейчас кочерёжкой-то прогуляюсь вдоль хребтины, — и она махнула кочергой.
Кхекая, хлопая ладонями по засаленным коленям, старик закатился мелким смешком, потом нахмурился, взглянул исподлобья, погрозил заскорузлым пальцем и цыкнул. Пригладив реденький венчик волос, с грохотом придвинул табуретку к столу, достал кисет с самосадом, старенькую газету и опять ткнул пальцем.
— Бабка, ты взгляни, кого я привёл — это же Митька, сын Дадонихи, который утоп, — прищурившись, он посмотрел на Митяя. — Крестник, кого камнем перекрестил. А вот сейчас его встретил на улице и в гости позвал. Он сегодня переночует у нас, а завтрева пущай отправляется на кладбище к своим, к мамке с батей. А ежели не веришь, Симка, поглянь на его лоб — это моя метка красуется. Ты же лечила его.
Запнувшись, старуха поджала тонкие морщинистые губы и мотнула головой. Приложив ладонь лодочкой, долго всматривалась при тусклом свете засиженной лампочки в Митяя. Потом ошарашено оглянулась в сторону деда, который дымил, невозмутимо выпуская клубы ядовито-вонючего дыма. Посмотрела на дверь, что была за спиной Митяя и, поняв, что не сможет вырваться и позвать на помощь, утробно ойкнула, прижалась к печи и стала быстро креститься.
— Свят, свят, свят, — бормотала она и косилась на Митяя. — Сгинь, нечистая! Иди, откуда пришёл, иди, — и махнула на дверь.
— Вот и я всех святых вспомнил, когда узнал, кто сидел передо мной, — сказал дед Евсей и стряхнул пепел в гераньку, стоявшую на подоконнике. — Ещё чуток, и с полными штанами бы умчался. Ох, страхота!
Прислонив рюкзачок к обшарпанной стенке, Митяй шагнул под тусклую лампочку, засиженную мухами, приподнял грязные космы и бабка увидела на лбу большой уродливый шрам.
— Здрасьте, баб Сима, — бормотнул Митяй и неуклюже затоптался, осматриваясь по сторонам. — Наконец-то, приехал, добрался до деревни, а туточки говорят, будто меня похоронили. А я-то живёхонек! Вот, потрогай меня. Вот оно как, однако, — и протянул руку к старухе. — Живой, правда?
Поправив платок, баба Сима прищурилась, взглянула блёклыми глазами, о чём-то задумалась, поджав тонкие морщинистые губы, быстро накапала вонючих капель в стакашек, поморщившись, выпила, опять перекрестила гостя, немного подождала, но Митяй не исчезал, а стоял на одном месте и переминался с ноги на ногу, словно лошадь спутанная. Покачав головой, удивлённо прошамкала.
— Неужто, взаправду, сын Верки Дадонихи объявился, — с опаской ткнула пальцем в тощую грудь нескладного Митяя, взялась за протянутую руку, подержала, потом заторопилась. — А ведь, взаправду живой, чертяка, тёплый! И не утопленник. Это сколько годов тебя не было, Митька? Ты же мальцом был, когда сельмаг очистил, в тюрьму упрятали тебя, и больше в деревне не появлялся. А потом в домовине привезли, утоп по пьянке. Где ж ты был до нынешнего дня? Наверное, по тюрьмам шлялся, да? — с подозрением посмотрела на него, потом взглянула на деда Евсея и сказала. — Ох, Евсейка, а кого же на погост отнесли, ежели это не Митька утонул, а? — и, покачивая головой, она всплеснула руками.
— Поэтому привёл Митьку, чтобы ты рассказала, кого закопали, — шлёпнув ладонью по столу, сказал дед Евсей. — Ты же всё знаешь, вы же с бабками сидите вечерами на лавке, только и делаете, что лясы точите.
— А я почём знаю, — всплеснула руками старуха. — Бумажкой помахали, будто Митьку привезли, в сельсовет отдали, а сейчас спросить не у кого, колхоз-то развалился, всё, что было хорошего, растащили, а работы не стало, люди поразъехались. Вот и осталось одно старичьё… — и тяжело вздохнула.
— Всё, бабка, хватит слёзы выжимать, взгляни на ходики, — старик прихлопнул ладонью по столу. — Давай, доставай чугунок и корми гостя, а не разговоры говори. Давно уж вечерять пора, а ты стоишь с кочергой, аки солдат с винтовкой. Корми, хватит языком молоть. Митька, вон утирка, — он кивнул. — Умойся с дороги. Повечеряем, что Бог послал, а потом побалакаем.
Поджав губы, старуха, изредка взглядывая на деда и Митяя, что-то бормотала, удивлённо покачивала головой, потом достала каравай чёрствого хлеба, отхватила несколько кусков, положила на середину стола, где стояла солонка с крупной солью — хлеб всему голова. Ухватив скрюченными пальцами большой желтоватый огурец из мутного рассола, крупно порезала на кругляши, рядом высилась горка вчерашней картохи в мундирах и четвертинками лук, приоткрыла чугунок — сразу пахнуло щами с кислой капустой и у Митяя уркнуло в животе от голода, потом громыхнула расшатанной табуреткой и протёрла старой тряпицей.
— Садись, топленник, — и ткнула пальцем, — повечеряем.
— Не откажусь, баб Сима, соскучился по супчику, — заторопился Митяй, быстро присел на краешек табуретки и звучно сглотнул, аж кадык ходуном заходил. — Эх, вкусно пахнет, словно мамка сготовила.
— Ты хлебай, щи-то, хлебай, а то простынут, — катая во рту кругляш огурца, пробубнил дед Евсей. — Слышь, бабка, достань шкалик, налей по рюмашке. Приезд отметим…
— Ишь, разохотился, — перебивая, прошепелявила старуха, вытащила из тарелки маленький кусочек мяса, оглядела его со всех сторон и, причмокивая, стала жевать беззубыми дёснами. — Вон, суп хлебайте, картошечку берите, капустку достала…
Митяй, не слушая ворчание, торопливо откусывая хлеб, быстро зачерпывал щербатой деревянной ложкой жиденькие щи, где плавали лохмотья капусты и мелькали кругляки моркови, крупно нарезанная картошка, темнел венчик укропа, да изредка попадались кусочки мяса. Он, обжигаясь, пережёвывал, чистил картошку в мундирах, хрустел солёным огурцом, луком, и опять работал ложкой. С сожалением взглянул в опустевшую тарелку, облизал старую ложку, положил на стол и потянулся к блюдцу, на котором лежало несколько карамелек. Отдуваясь, вытирая вспотевший лоб, подряд выпил три стакана горячего чая с листьями малины и смородины, весь употел, а на кончике крючковатого носа повисла крупная капля. Утёрся тряпкой, что лежала на столе, взглянул на тарелки с остатками картошки и вздохнул. Давно не видел такое богатство. Заметив, что дед закурил, Митяй тоже вытащил жестяную коробочку, осторожно открыл, стараясь не просыпать табак, скрутил тонкую цигарку, прикурил, посматривая в запылённое окно, где чернел сломанный забор палисадника и задумался, выпуская сизый дым в сторону, и вздрогнул, услышав резкий скрип двери.
— Вечеряете, да? — раздался торопливый скрипучий голос, и на пороге появилась сгорбленная старушонка, одетая в длинную юбку, в шерстяных носках и в галошах, рукава фуфайки свисали на клюку и, приложив ладошку, она принялась рассматривать Митяя. — Хлеб да соль. Я что зашла-то… Серафима, ты будешь свою картоху продавать? Говорят, в соседнюю деревню приезжали, полную машину загрузили, хозяев обманули и умотали, а теперь участковый разыскивает. Как же, найдёт… Ищи ветер в поле! А, правда, что гости к вам пожаловали? Это кто сидит за столом, что-то не признаю. Родня, аль просто прохожий? — и затопталась, норовя снять галоши и подойти поближе.
— Ем, да свой. Эть, Фенька-балаболка пожаловала, — сразу нахмурилась и заворчала баба Сима, заметив гостью. — Ишь, любопытная нашлась, всё надо знать. Крестник приехал, крестник, — и замахала руками. — Иди отсюда, не мешай людям разговаривать. Тебя никто не звал, — и стала выпроваживать незваную гостью.
— Крестник, говоришь, — шагнув на веранду, проскрипела старушонка. — Что-то не припоминаю такого… А откуда приехал? Да ухожу я, ухожу. Ладно, к Маруське наведаюсь, пока рядышком, про картоху расскажу, — зашепелявила и захлопнула дверь.
— Вот так всегда, — попыхивая самокруткой, сказал дед Евсей. — Словно сорока на хвосте приносит. Не успеет кто-нить приехать, она тут как тут. Сама живёт на другом конце деревни, бабы не успевают печи растопить, а она уже начинает по избах ходить, все сплетни собирать да пересказывать, так до ночи мотается. Её в дверь, она в окно…
— Всё, повечеряли, а теперь рассказывай, Митька, — перебивая старика, утирая впалый рот застиранной тряпицей, сказала баба Сима, — где шлялся, где мотался столько лет, почему другого привезли в домовине, а не тебя… В общем, всё без утайки говори, как на духу, — поправила платок, освободив одно ухо, чтобы получше слышать, ладошкой вытерла ввалившиеся морщинистые губы и взглянула на гостя.
Нахмурившись, Митяй посмотрел исподлобья на старуху, взглянул на стол, поискал, куда бы бросить окурок, и ткнул в блюдце.
— Это не у меня нужно спрашивать, почему другого привезли, — он пожал плечами, растёр ладонями лицо и шумно выдохнул. — Вон, дедка Евсей ошарашил меня, до сих пор сижу и не верю, что меня закопали. Наверное, буду жить вечно, как в сказках, как Кощей Бессмертный. Ещё бы жизнь сказочной сделать, а пока… — он махнул рукой. — Так, существую… Когда срок отмотал, не стал возвращаться в деревню, сами знаете, что проходу не дали бы после отсидки. Всех собак бы на меня повесили. Поэтому подался подальше от дома. И золотишко добывал, и уголёк рубил, и лес валил, и деньгами сорил, и голодал, и под кустами ночевал. Всё было, всё испытал. Когда надоедало в городе жить, снова уезжал на сезонную работу, и опять жизнь шла по замкнутому кругу, всё через пень-колоду, потому что жил одним днём, не имея ничего за душой. Пока деньгами сорил, были друзья, а прогуливали, все исчезали. Умирать будешь, никто не подойдёт, никто кружку воды не подаст. Убедился! Полгода провалялся в больнице, когда под машину попал, а навестить некому. Смотрел на других в палате и завидовал, что к ним с утра и до вечера друзья и знакомые приходили, а у меня… Сдохнешь, и некому похоронить. Вот и задумался. А задумался и понял, что лучше в деревню вернуться, где мать с батей на погосте лежат, а главное, где дом родной был. Чуял, если не вернусь, значит, пропаду в гнилом болоте. Украли документы, а восстановить не получилось. Ни работы, ни жилья. Скитался по подъездам, по чердакам, где получалось, подрабатывал, если не тяжело — кости болели, или бутылки собирал. В общем, с хлеба на воду перебивался. А чуточку оклемался после больницы, плюнул на всё, и на попутках рванул в деревню. Ужас, сколько пришлось проехать! — Митяй рассказывал неторопливо, подолгу задумывался, хмурил и без того морщинистый лоб, подёргивал себя за грязные космы, взглядывал в оконце и опять говорил и говорил.
Баба Сима поднялась и захлопотала по хозяйству: убирала со стола, протёрла его, а потом загремела посудой, споласкивая в большом тазе, а сама кивала головой и прислушивалась, о чём Митяй рассказывал.
Попыхивая самокруткой, дед Евсей тоже слушал, булькая, надолго заходился в кашле. Плевал в помойное ведро и снова садился за стол и крутил очередную цигарку.
— Вернулся, — громыхнув посудой, сказала старуха, — а ты же видишь, что от деревни осталось. Как жить-то собираешься, Митька? Опять в город подашься?
— Пока не знаю, — пожав плечами, запнулся Митяй и посмотрел в окошко. — Обрадовался, когда увидел деревню, аж внутри полыхнуло. А потом сердце, словно в кулак сжало, когда заметил, сколько домов осталось. А была-то какая… Вот и сидел на бугре, и такая обида на душе — страсть! Дурак, что раньше не вернулся. Может, всё было бы по-другому, а не так, что приехал к разбитому корыту. Но ничего, завтра посмотрю, что с нашей избой стало, можно подлатать или нет, а там уж буду решать, как дальше жить.
— А что с избой стало? — опять потянулся за кисетом дед Евсей и покосился на Митяя. — Нынче мимо проходил. Давно дышит на ладан, хотя сообща присматриваем за домами. Чужаки повадились лазить. Так и охраняем домишки. Уносят на погост стариков и изба умирает. Два-три года не протопишь, не поухаживаешь, она начинает хиреть. Дом — он живой. Оставишь одного и всё, считай, пропал. Правильно, Митька, что приехал! Если не забоишься трудностей, не сбежишь, тогда поможем всем миром избушку подправить, харчами поделимся, вон какая знатная картоха уродилась, а там уж и своё появится.
— Что болтаешь, непутёвый — больной дом? — намахнулась на него, бабка Серафима. — Тоже мне — нашёл живую избу… Хе-х, насмешил, — и она тоненько закатилась. — Ещё ноги приделай… Хе-х!
Старик посуровел. Взглянул исподлобья на бабку, и погрозил.
— Дома, как люди, у каждого свой срок, — взъерепенился дед Евсей. — Что человек в землю уходит, что изба туда же следом. Вот и скажи, что неживая. А дом, бабка, живой, так и знай, — ершисто повторил дед Евсей и с гонором взглянул на старуху. — Это природа!
— Глянь, какой учёный выискался — страсть! — поджав губы, всплеснула руками старуха. — Лучше бы забор подлатал, чем языком понапрасну трепать, — и повернулась. — А ты, Митька, не смотри на него, не слушай. Мелет Емеля…
— Знаешь, баб Сима, я, пожалуй, схожу, посмотрю на избу, пока не стемнело, — взглянув в оконце, поднимаясь, сказал Митяй, и направился к выходу, нахлобучил потрепанную шапку и опять повторил. — На избу посмотрю, на крылечке посижу. Она же ночами снилась. И батя с мамакой снились. Завтра проведаю их, а потом буду разбираться, кого заместо меня похоронили. Негоже, что незнакомый человек здесь покоится. У него, может быть, тоже была семья. Наверное, до сей поры ищут, дома ждут, — и тяжело вздохнул.
— Скоро тёмно будет, Митька, — ткнув в оконце, прошамкала старуха. — Ничего бы не случилось. Завтра бы сходил.
— Нет, баб Сима, схожу, — наклоняясь пониже, чтобы не удариться лбом, сказал Митяй. — Иначе, до утра не выдержу, ночью сбегу, лишь бы душу успокоить. Немного посижу и вернусь к вам с ночевьём, если пустите.
— Конечно, приходи, не на улице же тебя оставлять, — махнула рукой бабка Серафима. — Вон, на диване перекантуешься ночку. Я одеяльце положу, да подушку. Не замёрзнешь.
На ощупь, найдя щеколду, Митяй открыл дверь и вышел на крыльцо. Держась за шаткие перильца, спустился по скрипучим ступеням, постоял, прислушиваясь, потом вышел за калитку, опять остановился и завертел башкой, стараясь определить, как срезать дорогу, чтобы быстрее добраться до родной избы. Потом подобрал палку, то ли защищаться от собак, хотя, как он слышал, всего одна гавкала, то ли тропку нащупывать в вечерних сумерках и направился вдоль заборов, с большими прорехами, а местами поваленные — они вызывали чувство заброшенности. Бурьян заполонил округу. Чертыхаясь, Митяй отдирал колючки, отбрасывал, но тут же новые опять цеплялись за штаны, за куртку, когда он наклонялся. Где-то ошалело заорал петух, захлопал крыльями, видать заспал, бедняга — вечер с утром спутал.
В сумерках мелькнуло корявое дерево. Там, рядом с ним была родная изба. Митяй часто вспоминал, как с мальчишками лазили на это дерево. Лазили, а потом выходила мать и начинала ругаться, а если штаны или рубаху порвал, тогда батя брал ремень, и Митяй кричал до визга, до слёз, пока дед не забирал его от батьки. Ох, крутой характер был у отца, крутой! Митяй вздохнул, вспоминая. А мать наоборот, тихая была, спокойная. Жалела его, всегда заступалась, а он отстранялся, когда она проводила сухой мозолистой рукой по вихрастой голове. А сейчас рад бы подставить голову, да некому.
Прислонившись к дереву, Митяй долго рассматривал старый дом с подслеповатыми оконцами, с полуоткрытыми дверьми, которые тихо скрипели на ветру, смотрел на покосившийся сарай, одну стену подпёрли толстыми слегами, чтобы не рухнул, местами крыша провалилась, обнажая стропила. Вдоль поваленного забора заметны остатки поленницы — кусками валялся старый рубероид, да лежали погнившие поленца. А там, чуть ниже, в конце огородов, возле разросшихся кустов, на берегу узенькой речушки была баня. Вон ещё нижние венцы выглядывают из травы. Небольшая, она топилась по чёрному, куда с отцом ходили париться, а батя наподдаст жару, аж уши вянут, как начнёт хлестать берёзовым веником, не захочешь, будешь кричать, а он держит на полке и, только веник вжикает. Потом полуживого стащит на пол. Окатит холодной водой из тазика и вытолкнет в предбанник, чтобы охладился, а сам хохочет… Митька глубоко вдохнул. Во рту был привкус веника и, как показалось, пахнуло дымком. Невольно оглянулся, надеясь увидеть, что топится баня, но в деревне стояла тишина, нарушаемая лишь порывами ветра в проводах, где-то хлопала створка окна, опять мукнула корова и всё.
Взъерошив спутанные волосы, Митяй нахлобучил шапку, протяжно вздохнул, зашёл во двор, осторожно поднялся по ступеням, некоторые провалились, и приходилось перешагивать через них, постоял перед дверью, и шагнул через порог. Запах мышей, густой затхлый воздух, видно было, что никто сюда не заглядывает — не принято в пустые дома заходить. Вымыли полы, когда мамку отнесли на погост, прикрыли дверь и остался дом в одиночестве. Одно старичьё в деревне. Ладно, подходят, поглядывают на избу — залезли или нет, да чужаков прогоняют, а то бы давно всё порастащили.
Нащупав щеколду, Митяй с усилием открыл дверь, разбухшую от сырости, и медленно зашёл в избу. Где-то здесь был выключатель. Пошарил по стене, щёлкнул, но свет не загорелся. Лампочку выкрутили. Что добру пропадать-то. Постоял немного, чтобы глаза привыкли к темноте. Держась за стену, громыхнул рукомойником, зацепился за старую раковину, подошёл к столу возле окна, удивился, что табуретка сохранилась, присел на краешек и чертыхнулся, едва не упав с неё. Прислонился к обшарпанной стенке, всматриваясь в сумерки. Казалось, ничего в доме не изменилось. Тот же шкафчик, что батя сделал, на полу несколько разнокалиберных чугунков, ухват с обожжённым черенком, даже занавеска на окне сохранилась, а на подоконнике горшок с геранью и в пыли валяется вилка с отломанным зубчиком. Казалось бы, всё осталось на местах на кухоньке, но именно здесь особенно остро чувствуется запустение, заброшенность жилища. Под щелястым полом пискнула мышь — бедняжка, что же ты грызёшь в пустом доме?
Митяй вздохнул. Растёр лицо, словно убирая прилипшую паутину. Прошёл в переднюю избу и остановился, прислонившись к дверному косяку. В углах лохмотьями свисали тенета. Повсюду лежал толстый слой пыли, на котором были видны цепочки мышиных следов. Там, возле окна отсвечивая тусклыми спинками, виднелась кровать, а рядом высился комод, над ним несколько фотографий в рамках. За печкой стоял открытый сундук. В нём мать хранила самые ценные вещи, да бабкино платье, как память. Интересно, где оно сейчас? Митяй прошёлся по широким скрипучим половицам, поднимая пыльные облачка, достал спички, чиркнул, и огонёк выхватил из темноты кучу всякого тряпья. Может, среди него и было платье, но искать Митяй не стал. Мать часто говорила, что бабака подарила его и сказала, чтобы в нём замуж выходила. Так и получилось. Мамка часто вспоминала, как с батей расписались в сельсовете, отгуляли свадьбу, и она убрала это платье. Хотела отдать дочке, если родится, но родился он, Митяй, или молодой снохе, но не дождалась. Столько лет промотался, а так и не женился. Изредка письма отправлял и всё на этом. А потом батя умер, следом и мамаку отвезли на погост. И остался один, как перст. Ни братьев, ни сестёр, ни родни. Один. Опять протяжно вздохнув, Митяй остановился возле фотографий. Раньше не обращал внимания на них, а сейчас стоял и всматривался в родные черты родителей и своего деда. Прозрение пришло поздно. Ради чего он промотался столько лет — не понимал. И родителей не смог проводить в последний путь, и семью не создал. Так, перекати-поле, по-другому никак нельзя назвать. А теперь вернулся, а от деревни почти ничего не осталось. Опять уехать в город, откуда еле вырвался, или здесь оставаться, где одно старичьё живёт? Митяй тоненько вздохнул, покачивая головой. Он не знал, что делать.
Осторожно прикрыв дверь, Митяй прошёл на крыльцо, прислонился к шатким перильцам, достал жестяную коробочку, газетку, сделал самокрутку и, задумавшись, закурил, выпуская едучее, густое облачко дыма. Он курил, внимательно осматривая запущенный двор, скособочившийся сарай, поваленную изгородь, крышу с огромными дырьями, где видны были стропила. Поглядывал в сторону речки, где раньше была банька, и опять задумывался, потирая щетину на щеке да подёргивая себя за спутанные отросшие волосы. Да уж, хозяин вернулся, а теперь сидит возле разбитого корыта. А кто виноват? Конечно, сам! Головой нужно было думать, а не… Митяй опять тоненько, протяжно вздохнул и вздрогнул, когда рядышком раздалось громкое карканье.
— Кыш, зараза! — рявкнул Митяй, подхватил с земли деревяшку и, размахнувшись, запустил в ворону, сидевшую на заборе. — Кыш, кому сказал? Ишь, раскаркалась…
— Эй, кто там разорался? — неподалеку послышался грозный окрик, донеслись неторопливые грузные шаги, и возле разбитой калитки появился невысокий, крепкий мужичок, помахивая штакетиной. — Что расселся, прохожий? Иди своей дорогой, иди! — и махнул рукой. — Нечего по чужим дворам шляться. Гляди у меня, ежели прогуляюсь штакетиной вдоль хребтины, как заяц помчишься. Ишь, пристроился, высматриваешь.
— Это наша изба, — не поднимая головы, пробурчал Митяй и ткнул пальцем за спину. — Приехал, вот сижу, осматриваюсь.
Постукивая штакетиной по земле, мужичок подошёл, почёсывая небритую щеку, долго всматривался и недоверчиво покачал головой.
— Да ну, не может быть, — он махнул рукой и, прищурившись, опять взглянул. — Ну, не может быть! — он повторил. — Митька, разве ты живой?
— А что со мной будет? — исподлобья взглянув, недовольно буркнул Митяй. — Привидение увидел? А я просто сижу, и своё хозяйство осматриваю, — и не удержался, съехидничал. — Ну, если посчитать, сколько раз за сегодня успели похоронили меня, тогда я, наверное, в Кощея Бессмертного превратился. Вот оно как, однако.
Мужичок затоптался, удивлённо покачивая головой, потом дотронулся до Митяя и хмыкнул.
— Взаправду, живой, — и торопливо зачастил, прыгая с пятого на десятое. — Откуда взялся, шельма? Тебя же давно похоронили. Эть, а ты вот сидишь на крылечке. Я же самолично могилку копал и тебя опускал. А сейчас передо мной сидишь, да ещё разговариваешь. Эть, живой утопленник! Кому сказать, не поверят, — и, нет-нет, незаметно дотрагивался до Митяя и повторял. — А ты живой… А ты узнаёшь меня? Это же я, Димка Спирин! Забыл? Эх, тёпа-недотёпа! — и крепко шлёпнул по плечу. — Значит, приехал? Это хорошо. Я знал, что ты не пропадёшь. Ты с характером. Правда! Молодец, что вернулся. Здесь работы невпроворот! И нам веселее будет.
— Вот оно как, однако, — вскинув брови, сказал Митяй и, задумавшись, наморщил лоб. — Димка… — он пожал плечами. — Нет, не помню такого. Да, вернулся… Не знаю, пока не решил, останусь или уеду.
Мужичок чертыхнулся, потом хохотнул, отбросил штакетину, опять хлопнул Митяя по плечу, аж тот поморщился, и махнул, показывая.
— Эх, тёпа-недотёпа, — Димка опять засмеялся. — А помнишь, как с моей сестрой, с Валькой, возле речки, в кустах целовался, а я вас застукал и бате рассказал, а? А твой батька посреди двора разложил тебя через колено и ремнем отлупцевал, чтобы не женихался.
Да уж, это Митяй не забыл, как отец отлупил его ремнем, а возле забора стояли соседки и смеялись, глядя на его голую задницу. И впервые Митяй не кричал, а, стиснув зубы, лишь глухо стонал, потому что могла услышать Валька, его первая девчонка, с которой закрутил любовь в восьмом классе, ещё подростками. Лишь она не хотела признавать его хулиганом. Даже письма писала, когда его отправили в колонию. А он не отвечал, дурак. Гордый! Постепенно письма перестали приходить, но Митька не забывал её, свою Валюху и часто, когда на душе было тошнёхонько, вспоминал её, вспоминал, как встречались тайком, как прятались от всех, как впервые…
— Эй, тёпа-недотёпа, что молчишь-то? — Митяй очнулся от громкого окрика. — Слышь, я спрашиваю, ты навсегда приехал или как? — опять он переспросил. — Ходишь вокруг да около и не отвечаешь.
Митяй помотал головой, растёр ладонями лицо, шумно вздохнул и впервые за долгое время улыбнулся.
— А мне говорили, что в деревне старичьё осталось и всё, — не отвечая на вопрос, медленно сказал Митяй, продолжая вспоминать Вальку. — А разве ты не уехал? А с кем живёшь? — стал расспрашивать.
Подняв упавшую калитку, Димка осторожно приставил её к высокому фундаменту дома, отряхнул ладони, пригладил реденькие волосы и хмыкнул.
— Уезжал, но вернулся, а что в городе делать-то? — махнув рукой, усмехнулся он, а потом стал быстро рассказывать. — Когда колхоз развалился, все стали разъезжаться, я тоже подался за лёгкой жизнью. Думал, в городе будем жить, как у Христа за пазухой. Ага… Кое-как удалось комнату в общаге получить. Несколько лет промучились с женой и с ребятишками. Ни поспать, ни пожрать, ни… в общем, даже в туалет спокойно не сходишь, того и гляди, прямо с горшка скинут. Даже на кухне приходилось караулить свои кастрюли или сковородку. Только отвернёшься, уже своровали, заразы! В общем, надоела такая жизнь. Плюнули на всё, собрались и вернулись. Вот уже третий год здесь живём. Сначала трудновато было. Всё хозяйство развалилось. Магазин закрылся. Работа есть, но приходится за двадцать километров мотаться. Даже была мысля, чтобы опять в город рвануть или на севера податься на заработки, а потом посидели, посмотрели на деревенских стариков, подумали и всё же решили остаться. Как же они без нас проживут-то? Кто им лекарство из аптеки привезёт? Некому же помочь. Пропадут, бедняжки! А к зиме должна ещё наша Валька вернуться. Тоже нажилась в городе, тоже лёгкой жизни вдоволь хлебнула. Ни семьи, ни детей, одна, как перст. Город и завод сломали её, всё здоровье сожрали и выплюнули, как и многих других. А мы уже домик сторговали для неё. Вот вернётся, всё веселее будет. И тебе обрадуется…
Попыхивая самокруткой, Митяй слушал вполуха, внимательно осматривал сарай, подпёртый слегами, глядел на огород, заросший непроходимым бурьяном, на развалившуюся баню, на одинокий колодец с ржавым воротом, а раньше он был блестящий, отполированный руками деревенских жителей. Смотрел, то хмурился, то чему-то улыбался, переспрашивал Димку, надолго задумывался и снова доставал кисет, крутил самокрутки и скрывался за сизыми облаками вонючего дыма. Потом встрепенулся, хмурясь, посмотрел на мужичка, медленно поднялся и махнул рукой.
— Слышь, Димка, — Митяй взглянул исподлобья. — Я вижу, тебе нечем заняться, да? Стоишь, языком молотишь. Ну-ка, вали отсюда! Ишь, расселся, ещё одна Фенька-балаболка нашлась! Шляешься по дворам. Иди, займись хозяйством, любопытный, — он растёр лицо, поднялся и неспешно стал подниматься по скрипучим ступеням. — Да, забыл… Слетай-ка, к деду Евсею. Скажи, чтобы не ждали меня, я дома переночую. И ещё передай, пусть утром прихватит инструмент и придёт сюда, он пообещал помочь. И ты подходи. Работа для всех найдётся. Вот оно как, однако, — и, нахмурив брови, степенно, так всегда ходил его отец, словно никуда не торопился, Митяй по-хозяйски направился к двери.
Наконец-то, он вернулся домой.
Жизнь продолжается.
К оглавлению...