Глава 5
Йенс долго болел. Зрение более или менее восстановилось к утру — правда, появилось стойкое, противоестественное отвращение к зеленому цвету — но началась лихорадка, ломота в костях, бред. Плюшевый диван в съемной квартирке вдруг сделался огромным, как мир — и Йенс, сколько ни напрягал мышцы и волю, никак не мог его покинуть. Все, на что он был способен — это лежать в обнимку с диванной подушкой и навязчиво перечитывать «хаусорднунг» на двери. «Не шуметь, не курить в коридорах, не мусорить, зашторивать окна в темное время суток...» Как ни странно, с каждый новым прочтением, в незамысловатом документе все сильнее ощущалось нечто глобальное.
Бредом казался и весь предыдущий день. «Это всего лишь грипп, - бормотал Йенс в редкие минуты просветления, когда жаропонижающие помогали, и температура опускалась ниже тридцати девяти. - Не было ничего... не было. Такое и не выдумать — разве в кошмарном сне увидеть». Охваченный досадой, он сдирал с себя мокрую от пота майку, а вместе с ней — липкую красноту инкубатора, и туман андсдорфских улиц, и жутковатую пустоту разлома. Он гнал прочь наваждение и давал себе слово быть разумным. Но не проходило и получаса — и Йенс снова трясся в ознобе, метался и звал Торику, потом — Джессику, оправдывался, умолял вернуться — хоть живой, хоть мертвой — и выслушать его, обещал, что все будет иначе... Клялся не мусорить в коридорах и курить при закрытых окнах.
За ним ухаживала хозяйка квартиры — фрау Шмельц. Урсула Шмельц. Просто Урсула, сдобная, кроткая, с мягкими, умными руками. Кормила, меняла белье, ходила в магазин и в аптеку. Разобрала, наконец, его злосчастный чемодан, и аккуратно разложила вещи в шкафу, по полочкам. Утешала, как маленького — в тяжкие дни его болезни — и развлекала беседой, когда он начал поправляться. Выспрашивала — но ровно столько, сколько ему самому хотелось рассказать. Ничего не скрывала, но и не утомляла откровенностью. За три недели она умудрилась стать для него чуть ли не родной душой.
Доброй фрау было за пятьдесят, и Йенсу она — с некоторой натяжкой — годилась в матери. Но будь ей и в два раза меньше, он все равно воспринимал бы ее, как мать или сестру. Не как жену, нет. Жена — это другое. Не та, от кого принимаешь заботу, а та, о ком заботишься, за кого отвечаешь.
«Ох, Йенс, - удивлялся он сам себе, - давно ли ты это понял?»
«Наверное, лучше поздно, чем никогда, но бывает и слишком поздно — ведь правда?»
- Почему женщину надо потерять, чтобы полюбить? - спрашивал он Урсулу.
Горячее блюдце обжигало ладони. Над ним поднимался упругий ароматный пар, которым так приятно дышать, зажмурившись и опираясь локтями на стол. Йенс еще не достаточно окреп, чтобы выходить на улицу, и сердобольная хозяйка отпаивала его травяными чаями.
- Такая натура у нас, людей — подлая, - ответил он сам себе, - что и пяти минут не можем побыть счастливыми. Не разрешаем себе — и точка. Всего-то нам или слишком много, так что и не знаем, куда от этого деваться — или чего-то не хватает. Вот, как была она рядом — Джессика — и говорить могли — дни и ночи напролет. Прикасаться. Быть вместе. Так не ценили, отшатывались друг от друга, искали одиночества. Нет, я отшатывался. А сейчас что? Ищу вчерашний день. Или даже позавчерашний.
Урсула тихонько вздыхала, колдуя над заваркой, настаивала и разливала в узкие кувшинчики янтарную жидкость. В один — светлую, на липовом цвете, в другой — потемнее, на зверобое. А в третий — зеленоватую, душистую, на каких-то белых лепестках. Старомодный пузатый чайник заботливо укутала шалью, точно простуженного ребенка, а сверху — в довершение сходства — натянула вязаную шапку с помпоном.
- Что я ищу, Урсула?
Она качала головой, и глаза у нее были, как у человека, которому многих довелось любить и терять.
- Просто разреши себе жить, Йенс. Это проще, чем ты думаешь.
- Нет.
Он потянулся и откинулся вместе со стулом, пытаясь выглянуть в окно. На стекле — соляные разводы, за которыми — все та же белесая каша, манка-размазня, белая слепота.
- Что там, снег?
- Да, в этом году рано выпал. Морозит. Долежит, даст Бог, до Рождества.
«Опоздал!» - мелькнула испуганная мысль.
- Помню, в 19**-ом, чуть ли не весь декабрь — лужи, на дворе плюс пять... - Урсула окунулась в прошлое и забыла про чай: пар, вьющийся над кувшинчиками, медленно истончался. - Ливни сутками напролет. А мы с Лориком о белом Рождестве мечтали, так, чтобы елка перед ратушей — в алмазах, и чтобы гирлянды отражались в снегу. Сказки хотелось. Тогда еще доппельгангеров не было в Анде и позволялось вешать на окна световые гирлянды. И вот, в ночь с двадцать третьего на двадцать четвертое — повалило, будто пух, прости Господи, из рваной подушки. А Лорик-то... Лорик...
Задумчиво прикусив губу, Урсула принялась раскутывать чайник.
- А как Джессика мечтала, - тотчас подхватил Йенс. Умом-то он понимал, что надо подтолкнуть разговор — поинтересоваться, хотя бы из вежливости, кто такой Лорик — но ничего не мог с собой поделать. Не слушать его тянуло, а говорить. - Как она мечтала... сначала путешествовать, мир посмотреть, ну, пусть не весь мир, но как можно больше новых мест увидеть... Как будто не все места на свете одинаковы. Потом квартиру мечтала купить, а еще лучше — домик на отшибе, где-нибудь за городом. Свой собственный уголок, такой, чтобы ни родителей, ни соседей — только для нас двоих, и все по-своему сделать — обои, занавески, мебель всякую и обязательно цветы на балконе. Потом о ребенке мечтала. Ей нельзя было рожать, она с одной донорской почкой жила. Беременность от меня скрыла, я заметил, но поздно. Сынок наш умер на второй день, а Джессика — через три месяца.
- На что же она надеялась?
- На чудо, наверное. Бывают ведь на свете чудеса, вот только происходят они, увы, не с нами. А в последние недели ей ничего уже не надо было — только жить. Еще день, еще два дня... Мучилась сильно, а уходить не хотела.
- Мечты растут вместе с человеком, - кивнула Урсула.
Йенс давился остывшим чаем.
Морозило сильно. Настолько, что каждое утро солнце едва пробивалось сквозь пушистые стекла. Урсула приходила с рассветом — стараясь двигаться осторожно, чтобы не разбудить Йенса, открывала ставни, готовила завтрак и ждала у накрытого стола. Они ели вместе, обласканные серебряной тишиной, затем хозяйка убегала по каким-то своим делам, а квартирант до обеда валялся на кушетке или забирался с ногами в кресло-качалку и читал. Зима — ленивое время. Ничего не хочется делать, ни заканчивать старое, ни затевать новое. Только сидеть и таращиться в окно на сонный город, а еще лучше — лечь и проспать до весны.
К середине ноября его силы худо-бедно восстановились, и Йенс отважился на первую недолгую прогулку. Он шагал, как цапля по болоту, с трудом вытаскивая ноги. Дворников словно сдуло зимним холодным ветром, и снег никто не убирал. Лишь по середине Банхофштрассе редкие пешеходы протоптали дорожку, от которой — еще более узкие — отходили тропинки к дверям магазинов. О приближении Рождества напоминали разве что тонкие струйки разноцветного елочного дождя на карнизах некоторых домов.
«Оттепель, - сообщила ему сегодня Урсула, - завтра обещали оттепель». Йенс встрепенулся, чувствуя, как внутри у него оттаивает что-то давно замерзшее, погребенное под толстой коркой льда. «С юга повеяло, прости Господи, - сказала фрау Шмельц. - Ветер-то переменился. Значит, жди тепла».
Йенс заглянул в пару лавочек и купил моток веревки, красный фонарик с набором полупрозрачных насадок и высокие рыбацкие сапоги, после чего отправился домой. Тащился нога за ногу, хлюпая мокрыми ботинками. Снежная муть начала подтаивать, и следы его быстро наполнялись водой.
Четыре дня дул южный ветер, и принес в Андсдорф если не лето, то обычное слякотное межсезонье. Снова зазеленели газоны и покрылись белыми звездочками маргариток. Сливные решетки то тут, то там забились мусором, поэтому на улицах стояли глубокие лужи.
Накануне выходных Йенс позвонил в клинику. К телефону подошел Петер Лемес и обрадованно закричал в трубку:
- Хоффман, это вы? Поправились? Хватит грипповать, ждем вас!
Он казался чем-то возбужденным, вдруг и не к месту прервал свою речь коротким смешком, но Йенс не поинтересовался, в чем дело. Ему было все равно.
- Я приду в понедельник, - ответил вяло. - Поправился, да. Кстати, а как там девочка эта, Сара? Уже выписалась?
- Позавчера. На костылях, конечно, на амбулаторное долечивание и физиотерапию. Кстати, все о вас спрашивала: «доктор Хоффман да доктор Хоффман»! Она почему-то уверена, что вы захотите ее навестить. Понятно, сирота, - добавил с легкой заминкой и как будто сожалея — не то о Саре, не то о Йенсе. - Без отца растет девчонка. Так что, если надумаете, она живет... - и Петер продиктовал адрес, но Йенс не стал записывать.
Ночью ему приснилось, что он все-таки зашел к Саре Кельтербах. Ее комнатка напоминала больничную палату — те же плакаты на стенах и косметика на тумбочке, но кровать другая — массивная, совсем не похожая на больничную койку. Вся гладкая, цельно-деревянная, и спинка резная, с лаковыми завитушками. «Из того дубняка, что у разлома», - почему-то решил Йенс.
- Нравится? - спросила Сара высоким и каким-то очень взрослым голосом. - И тебе сделают такую. У нас в Андсдорфе каждый рано или поздно получает дубовую кровать. А мне подарили на восемнадцатилетие.
- Ох, нет, - испугался Йенс, - тебе же месяц назад четырнадцать было?
Сказал и понял, что ошибся. Не ребенок сидел перед ним, болтая узкими, беззащитными ступнями в шлепанцах, а бледная рыжеволосая девушка. Худые, длиннопалые руки едва помещались в несуразные рукава. Ключицы выпирали. Одета чудно. То ли платье на ней, серое, нескладное — где-то чересчур обтягивает, где-то топорщится — то ли обыкновенный мешок.
- В будущем подарили, - возразила Сара. - Нет, как это правильно сказать? Подарят, если останусь в Андсдорфе. А я не хочу! - выкрикнула со злостью и невесомым кулачком ударила по дубовому завитку. - Господин Хоффман, пожалуйста, давайте уедем отсюда!
- Хорошо, - согласился Йенс. Во сне легко давать обещания. - Только сперва встречусь с одним человеком.
С громким хлопком упали на пол шлепанцы. Девчонка вскочила с кровати и, босая, подбежала к Йенсу. Вцепилась в рубашку — того и гляди, пуговицы оборвет.
- Зачем, господин Хоффман? Йенс, зачем?
- Чтобы стать свободным, - ответил он, отворачиваясь от ее взгляда. - Я должен, Сара, прости.
Она плакала, как маленькая девочка, всхлипывая и размазывая слезы по веснушчатому лицу, и с каждым всхлипом словно таяла, делалась тоньше, прозрачнее.
- Йенс, не ходи туда! Пожалуйста, Йенс! Не ходи! Туда!
- Не надо, Сара, - он неловко погладил ее по волосам и прикусил язык, пытаясь проснуться. Однако пробуждение оказалось трудным. Почему-то он не очнулся — мгновенно — в собственной постели, а долго блуждал по ночному Андсдорфу, по незнакомым и полузнакомым кварталам, и никак не мог отыскать свой дом. Луна блестела на мокром асфальте так ярко, что ни один доппельгангер не выдержал бы. Йенс и сам едва терпел острую резь в глазах. И все-таки кто-то шел за ним сквозь болезненный ртутный свет, отставая всего на шаг. Не человек — люди не ступают так вкрадчиво. Кто-то хрупкий и тоненький шел за ним следом и повторял — все время повторял:
- Йенс, пожалуйста... Йенс... останься... не ходи туда... пожалуйста... Зачем она тебе?
- Я должен услышать, что она меня простила, - отвечал Йенс, не оборачиваясь. - Прикоснуться к ней... Просто увидеть ее живой.
Он и сам не понимал, что ему нужно от Торики. Вернее, понимал, но высказать не мог. Самое и естественное и простое часто не облекается в слова.
«Остаться? А может, и правда, не нужно никуда ходить... а то и Сару погублю...» «Стоп, - Йенс рывком сел на кровати. - Бред какой-то... при чем тут, вообще, Сара?» Остатки сна еще зудели над ухом, как голодные комары. Сара — бедовая девчонка, разломом меченая, что c ней может стрястись? Все будет хорошо. Не полезет она второй раз в разлом. Йенс мотнул головой, отгоняя липкий ночной страх, включил свет и начал собираться. Веревка, фляга с водой, сэндвич — в фольгу завернуть... все равно сейчас кусок в горло не идет... фонарик. Потом надел сапоги и теплую куртку.
Он приоткрыл ставни — рассвет, мучнистый и холодный, туманил островерхие черепичные крыши домов, а на плоских жестяных — лежал серыми сгустками. Йенс хотел уйти до появления фрау Шмельц — так уж он был устроен, что ненавидел прощаться — но не успел. Урсула по своему обыкновению два раза деликатно кашлянула за дверью, и тотчас в замочной скважине повернулся ключ.
Фрау Шмельц вступила в комнату — нарядная: поверх коричневого платья надела нитку янтарных бус. В руках какая-то книжка... Несла Йенсу, собиралась показать или подарить, но, увидев рюкзак, остолбенела на пороге.
- Куда ты?
Это прозвучало как «уходишь все-таки», или «я так и знала, что ты не удержишься, но все-таки надеялась...», или «ну, вот и все, жаль, что так скоро...»
- Я не надолго, - ответил Йенс. - Только поговорю со своей женой.
Урсула кивнула.
- Что ж... раз тому быть... Погоди Йенс, я дам тебе кое-что.
Он стоял в куртке и сапогах и ждал, пока она вернется.
- Передай это Лорику... - попросила Урсула, и на ладонь Йенсу опустилось кольцо с маленьким красным камешком. Рубин, должно быть. Изящное колечко и сразу видно, что дорогое, нештампованное — две тонкие золотые веточки, затейливо перевитые, а камень так и лучится, искрит алым. Знать бы еще, кто такой Лорик.
- Лора, дочка моя. На свадьбу ей подарить хотела, да не пришлось... Пусть у нее будет.
Отдала и спрятала руки в складках платья, точно боясь, что он откажется, не возьмет колечко. Осанка — строгая, а голос сырой, дрожит.
- Вот она, взгляни... - сказала, протягивая ему черно-белое фото. Любительский снимок, нечеткий и старый. На нем — гладковолосая девушка лет восемнадцати-двадцати, с высоким лбом и бровями — по-детски вздернутыми — спиной привалилась к березке. Обычная внешность — не запомнить, да еще черты мелкие и тень в половину лица.
- Не беспокойся, Урсула, - бледно улыбнулся Йенс и сунул кольцо в карман. - Отдам непременно.
«Как же я ее узнаю, Лору эту? - размышлял он, сбегая по ступенькам. За спиной трепыхался полупустой рюкзак. - А впрочем, в темноте все кошки серы. Как-нибудь».
В овраге, под мостом, еще лежал островками снег — льдистый и дырчатый. Под ногами проседали моховые кочки, пузырясь на поверхности темной влагой, и Йенсу чудилось, что он переходит вброд широкую, медленную реку.
У разлома было светлее, чем в прошлый раз, потому что на дубках совсем не осталось листьев. И сам разлом как будто сузился, запал, как беззубый рот. Набухли талой водой красноватые лишайники по его берегам. Потемнели, утратили свой медный блеск, сделались неприятными и склизкими на вид. Воздух полнился журчанием и звоном капели... где-то под землей, невидимые, текли ручьи, где-то вода сочилась сквозь камень.
Йенс поставил на землю рюкзак, извлек из него флягу и отпил глоток. В горле першило. «В ад лесенки не ведут... - вспомнились слова Элькема. - В него не сходят по ступенькам, а летят — кубарем на дно».
«Ничего, обойдемся без лесенок, - пробормотал Йенс, - но кубарем — уж извините», - и принялся обвязывать веревкой ствол росшего над разломом дубка.
Он радовался, что вокруг так много звуков, что можно не различать их, не вслушиваться — но сквозь посвистывание птиц, сквозь журчание и капель все яснее пробивались совсем другие ноты: чистые, хрустальные, не лесные, но и не человеческие. Как будто глубоко под землей ветер касался напряженных струн. Совсем близко, и в то же время бесконечно далеко — нигде и повсюду, вся земля пела, просвеченная странной музыкой, точно рентгеном — и Йенс вдруг понял, что там, в глубине, лежит огромное зеркало, от которого отражается его печаль. Он больше не раздумывал, а, обмотав вокруг кисти другой конец веревки, начал спускаться в разлом.
С уступа на уступ, великанскими шагами — а крошашиеся эти уступы и в самом деле напоминали гигантские ступени — пока не очутился в узкой расщелине. Задрал голову и подивился: как по такой отвесной стене поднимаются доппельгангеры? Не иначе двойники — и в правду — крылаты? Даже по веревке обратно ему не вылезти. «Прощайте», - тихо сказал Йенс болотистому лесу, и клинике Санкт-Йосеф, и уютной квартирке в мансарде. Коридор уходил вниз, к подземному городу Анду, в «сумеречную зону».
Он долго блуждал по пещерному лабиринту. Тропа то поднималась и, казалось, вот-вот пробьется к поверхности, то ухала вниз — и Йенс скользил, обдирая ладони об острый камень. Фляга опустела, и он слизывал со стен мутную известковую жидкость, а когда потолок опускался совсем низко — вставал на четвереньки и полз вперед.
Он различал издалека плеск реки и стремился к нему, слабея с каждым часом, но сил оставалось все меньше и меньше. А потом ход расширился в подземный зал, на дне которого Йенс приметил озерцо света. Не дневного и уж тем более не электрического — нет, это был свет иной природы. Дымчатый, легкий, видимый не глазам, но сердцу. Туманное золотое сияние, Йенс нырнул в него с головой, вдохнул неожиданный, сладковатый аромат. Не цветами ли пахнет, может быть — жасмином? Но откуда в пещере жасмин?
«О, ты еще не знаешь всего, что тут есть, - сказала Торика и взяла его за руку. - И цветы, да-да, настоящие цветы, и деревья, и ручьи, и камни, которые умеют петь».
«Ты?» - прошептал Йенс. Голос почему-то пропал, и язык онемел, но она — слышала.
«Конечно, я. Разве не ко мне ты шел? Идем, осталось спуститься совсем немного, и я покажу тебе Анд».
«Что там, внизу?» - спросил он, с трудом шевеля губами.
«То же самое, что и у вас, на поверхности, - засмеялась Торика. Совсем как Джессика, только веселее, задорнее. Джессику Йенс и не помнил такой веселой. Неужели с ним она никогда не была так счастлива, как Торика — одна? - Разве в реке — не то же, что в небе?»
Йенс хотел ответить, но не смог. Веки отяжелели, сомкнулись сами собой, и нереальное золотое свечение угасло. Он спал.
«Он попал в озеро ядовитого газа, - писала Торика. - Я была рядом и смотрела, как Йенс умирает. В последние минуты человек прекрасен — в нем вспыхивает самое яркое.
Самое лучшее, то что он копил годами, освобожается вмиг, а мы ловим это — неуловимое — как бабочку, в раскрытые ладони.
Йенс уходил с улыбкой. Безмятежно, легко, как тает струйка пара, восходящая от нагретой земли. Какой-нибудь человеческий поэт сказал бы, что он был красив, как падающая звезда, а впрочем, я никогда не видела падающих звезд.
Жаль, что он решил умереть, но люди часто делают такой выбор.
Шестнадцатое ноября. Анд, Вилла Гретта».
К оглавлению...