Глава 3
«Как удивительно, - думал Йенс. - Сколько радости, оказывается, может принести человеку обыкновенная китайская лампа на батарейках!» С тех пор, как он подарил Саре купленный у Ханса ночник - «аварийный, - сказал, - на случай, если опять электричество выбьет» - девочка сильно изменилась. Оживилась, повеселела, заметно округлилась лицом. Бледные щеки разрумянились и заблестели — глянцево, как спелые яблоки. Тревожная мимика смягчилась, уступив место доверчиво-детской, и даже речь из прерывисто-пугливой сделалась медленной, текучей. Сара больше не боялась остаться без света и не плакала по ночам от страха перед доппельгангерами.
- Я теперь гораздо лучше сплю, - похвасталась она Йенсу.
Зеркальце, пилочки, заколки и прочие штучки были изгнаны в выдвижной ящик, а на столике воцарился зеленый камень, оттеснив в угол больничный ночник.
Девочка скучала. К ней никто не приходил — парализованная после инсульта бабушка и страдающий болезнью Альцгеймера дед не могли навещать внучку. И отчего-то так повелось, что в конце каждого рабочего дня, а иногда и во время него — в свободную минутку — Йенс заглядывал в палату к Саре. То ли сироту жалел, то ли сам возле нее отогревался. Девчачья болтовня отвлекала от ненужных рефлексий и казалась путешествием в прошлое, где все было молодо, беззаботно, и любая беда виделась не преградой, а кочкой на пути.
- … ничего, говорит, не знаю. Он нам так сказал, господин Хоффман, хватит вам гулять, будете каждую неделю писать по тесту. Кто не подготовился — пеняйте на себя. Я, говорит, ненавижу детей...
- Кто? - улыбался Йенс.
- Да физик наш. А дед — он тогда еще нормальный был, ну, более или менее. Сейчас-то совсем забывчивым стал, чайник сам заварить не может... Смотрит на него и не знает, что раньше делать: плиту включить, заварку насыпать или воду налить.
- Как же вы живете?
Девчонка передернула худыми плечами.
- А так. Я по дому хлопотала. А сейчас к ним социальный работник ходит. Да, так дед, значит, в школу позвонил и...
- Сара, - перебил ее Йенс, - ты расскажи лучше, как все у вас в Андсдорфе начиналось?
- Ну... - она задумалась. - Я тогда маленькая была. Мы на Шиллерштрассе жили, в самом центре города. И вот, помню, уже месяца за два начало потряхивать. То чашка со стола упадет, то люстра трясется и посуда в шкафу дзинькает. Мама смеялась, что это дракон просыпается, есть хочет.
- Какой дракон? - спросил Йенс.
- Желтый, земляной. Сказка была такая... Мама все время сказки придумывала, чтобы я лучше засыпала. Не помню, чтобы кто-нибудь боялся подземных толчков. Взрослые переглядывались — но без паники. Может, их городские власти успокаивали или еще что. Они всегда себя так ведут: говорят, что все нормально, а на самом деле...
Йенс кивнул.
- А в самый день землетрясения, - продолжала Сара, - мы с дедом и бабулей гуляли в парке — в том, что вдоль набережной тянулся. Красивый парк. Мраморные статуи, лавочки, лесенка к воде. Бабуля, помню, для меня кораблик смастерила из голландской туфли — паруса из сумки выкроила, как настоящие получились. Он мне нравился очень. Я по ступеням вниз сошла — там отмель песчаная — так я на отмели присела на корточки — спустила кораблик на воду. И тут вода стеной вздыбилась — чуть меня в реку не смыла, и слышу: дед кричит. «Сара, сюда, скорее!» Кричал так, что я перепугалась. Бросилась наверх. Еле успела. Земля ходуном заходила — так что стоять невозможно - потом раскололась и река вся в трещину утекла. Ужас такой, господин Хоффман. Деревья падают, камни какие-то, куски асфальта. Люди бегут, а я реву — мне кораблик жалко. Мы с дедом и бабулей выбрались кое-как, а кто дома был — мама, папа, Моника — всех засыпало.
- Моника — это твоя сестра? Она тоже погибла?
- Да... Она болела в тот день, поэтому с нами гулять не пошла. Пошла бы — жива осталась. Она такая была... кра-си-ва-я...
Сара всхлипнула, и Йенс протянул ей бумажную салфетку, в которую девочка сразу уткнулась покрасневшим носом. Как там Элькем говорил: «приходится иногда быть и терапевтом, и психологом...»? Что ж... Иногда Йенс представлял себе, что такой, как Сара, могла вырасти их с Джессикой дочка — легкомысленной болтушкой, упрямым подростком с крашеной челкой — и по сердцу проходила волна нежности. Хотелось приобнять девчонку, потрепать по щеке, сказать что-нибудь доброе. Потом вспоминал, что никакая она ему не дочь, и готов был сквозь землю провалиться от неловкости.
- Ну вот, - Сара швырнула мокрую салфетку на столик. - Потом город отстраивать начали — магазины, дома... но, как раньше, уже не стало. Нам с дедом и бабулей муниципалитет квартиру выделил — на отшибе, но мы и тому порадовались, потому что во времянке жили. А через пару лет эти полезли из разлома, как черти из ада.
- Доппельгангеры?
- Ага, доппели. Сначала по темным окраинам шастали, где фонарей нет. А когда с нашими главными договорились, чтобы свет везде выключать и окна задраивать — повсюду начали бродить. Теперь уже мы ночью на улицу выйти не можем. Оккупировали город, - сказала сердито и, заметив удивленный взгляд Йенса, добавила. - Так дед говорит. А я их ненавижу.
- Сара, а откуда они вылезают? - спросил Йенс. - Доппели?
- Из-под моста, где я упала. Там их главная «дверь». Вы там были, господин Хоффман, видели...
- Нет.
- А почему? - заинтересовалась Сара. - Все, кто к нам, в Андсдорф приезжают — туда ходят. Что-то вроде местного атракциона, иначе что у нас делать? Говорят: «нам все равно, мы про них ничего знать не хотим, про ваших двойников», а сами идут.
- Я работать приехал, - сухо ответил Йенс.
«И я не любопытен», - прибавил мысленно.
Он лукавил — и перед Сарой, и перед самим собой. Да, психологию туриста Йенс презирал, и от «местных атракционов» его всегда с души воротило. Не праздным ротозеем явился он в Андсдорф. Дело, однако, заключалось в другом. Ни себе, ни особенно малявке — а может, и наоборот: ни ей, ни особенно себе — Йенс не мог признаться, какой жути нагнал на него рассказ Сары о подземной музыке. Необъяснимый, ирреальный страх копошился в сердце, стоило только вообразить густые заросли молодых дубков, грибы во мху, тонкие, разрозненные звуки черной флейты. Не страх даже, а какое-то тихое отвращение. Пойти к разлому — было то же самое, что в детстве прогуляться по ночному кладбищу. Или еще хуже. На кладбище Йенс — уж если на то пошло — ничего не потерял, и поход туда представлялся ему бессмысленным геройством, а в разлом его влекли мысли о Джессике.
«Вы там были, господин Хоффман, видели...» - повторил он слова Сары. Почему она говорила так уверенно? Могла ли девчонка что-то знать о его горе? Конечно, могла... и знала. Все знают, что в Андсдорф не приезжают просто так. Это город скорби и скорбящих, и скорбь влечет людей к таинственной «двери», заставляет писать записки и класть их на карниз «Остерглоке», искать «сумеречную зону». Что же он, Йенс, медлит? Скоро дожди польются, не переставая, стеной. Нудные осенние ливни, которые превращают улицы в реки, а переулки — в сточные канавы. Тогда землю под мостом окончательно развезет. Потом ударят ноябрьские холода. Поднимаются ли доппельгангеры зимой на поверхность или спят в глубине, окутанные землей, как личинки насекомых? Йенс понятия не имел, есть ли у двойников обувь и теплая одежда. Ему они виделись босыми и в лохмотьях — в обносках с человеческого плеча. Едва ли они сами умели ткать и шить, а босиком и раздетыми не очень-то погуляешь по снегу.
«Ладно, убедила девчонка. Погляжу на разлом, - решил Йенс, - эту местную медину и мекку. Пока окончательно не испортилась погода. Узнаю, что там такое. Может, и грибов наберу заодно», - подумал слегка истерично.
Он собирался пораньше уйти с работы, тем более, что операций после обеда не намечалось. Оставалась кое-какая писанина, но ее не грех было закончить в другой день. Однако в начале четвертого привезли роженицу с неправильным прилежанием плода, и Йенсу пришлось спуститься в операционную на первом этаже. Пока устанавливал эпидуральный катетер и выполнял прочие рутинные процедуры, заметил: что-то звериное витало в воздухе в доппельгангерском крыле. А еще - сквозь хлорку и антисептики отчетливо пробивались ароматы земли, цветов и мокрых еловых шишек. То, что в «верхних» отделениях лишь угадывалось, едва различимое, смутное, скорее воображаемое, чем реальное — в родильном звучало ясной холодной нотой. «Как будто двойники здесь — частые гости», - удивился Йенс.
Кесарево сечение под местной анестезией — операция несложная. Он провел таких сотню. Пациентка в сознании, но не чувствует боли.
«Доктор, а правда, что от наркоза можно охрометь?» - спрашивает женщина с торчащим носом и впалыми щеками — и Йенс смотрит ей на кончик носа. - У моей знакомой правая нога так и не очнулась — до сих пор как ватная...» - «Все будет хорошо, - успокаивает он пациентку, - не беспокойтесь, фрау Бопп».
«Отличный мальчик! Поздравляем!»
Недоверчивая гримаса на лице женщины сменяется радостью, почти восторгом. По серым губам улыбкой разливается неожиданная красота.
Через сорок минут Йенс помыл руки и вышел в холл, мечтая о чашечке горячего кофе. Фрау Бопп отвезли в палату. Младенца... а вот и фрау Вернеке с новорожденным, но только как же странно она его несет! Закутанного с головой в какую-то тряпку — не байковое одеяльце, в которое обыкновенно заворачивают детей, а что-то линялое, непонятного цвета. Держит грубо, поперек, будто куль с мукой, а не живое существо. Мертвый ребенок? Не может быть, в операционной он закричал!
Сам не вполне понимая, чего хочет, Йенс двинулся за старшей медсестрой. Ступал мягко, стараясь не шуметь, и с рассеянным видом — на случай, если фрау Вернике обернется и спросит, что ему, собственно, нужно — но та скользила вперед, не оглядываясь. Высокая, парящая в пространстве холла фигура в гладких одноразовых бахилах и зеленом халате — прямая, словно швабру проглотила, худая и строгая. Не женщина — мойра.
Вслед за фрау Вернике Йенс прошел коридор до конца и, свернув направо, оказался в тупике, перед закрытой металлической дверью. Он видел, как медсестра, зажав кулек под мышкой, набрала какое-то число на цифровом замке. Дверь распахнулась — за ней в багровом полумраке обозначилась лесенка, ведущая наверх. Нижняя ступенька была подсвечена двумя тусклыми светодиодами, верхние — терялись во тьме. И запах — все такой же неуловимо-хищный, острый и свежий одновременно — ударил струей. Концентрированный аромат леса, пожалуй, приятный, но абсолютно не уместный в провонявшей лекарствами больнице.
Йенс замешкался, не зная, идти ли дальше или сделать что-то другое, может быть, окликнуть медсестру с ребенком, и пока он раздумывал, та скрылась в узком красном проеме. Тяжелая дверь захлопнулась за ее спиной, запечатав проход в звериное логово. Йенс подергал ручку — закрыто. Ай да фрау Вернике! Не зря она не понравилась ему с первого взгляда. Йенс не любил сухих, педантичных женщин, а в старшей медсестре ему вдобавок чудилось что-то безжалостное, чтобы не сказать — человеконенавистническое. Мисс Гнусен, чтоб ее, омерзительный, но неизбежный среди младшего медицинского персонала типаж.
«Ну ладно, хватит накручивать, - перебил сам себя Йенс, - Так Бог знает до чего додуматься можно», - и поспешил в «человеческое» крыло, на второй этаж.
- Что? - озадаченно переспросил Лемес, выслушав сбивчивый рассказ коллеги. - Отнесла новорожденного доппельгангерам? Да, но... вы просто не в курсе, Хоффман. Это — другое, не то, что вы подумали. Ну, хорошо, я узнаю, в чем дело.
Пока он звонил в родильное отделение, Йенс сварил кофе и разлил в две чашки. Одну пододвинул Лемесу, достал из шкафчика сливки и крекеры и устроился с блюдцем на коленях возле окна. Через металлический карниз, наискосок, протянулся узкий оранжевый блик. Почти вровень с подоконниками второго этажа чернели верхушки тощих больничных кипарисов. Ветер, не по-осеннему теплый, мягкий и вкрадчивый, колыхал листву, и яркая полоса на карнизе шевелилась, как живая.
«Еще немного, - размышлял Йенс, меланхолично помешивая ложечкой ароматный напиток, - и осматривать разлом будет поздно. Может, оно и к лучшему. Схожу завтра... А что завтра? Такой же день. Нет, хватит откладывать, сколько можно».
Кофе в чашке медленно принимал закатный оттенок, и Йенсу казалось, что он пьет маленькими глотками прощальный солнечный свет.
- Все в порядке, - сообщил Петер Лемес, кладя трубку, - дети — на месте. Доппельгангеры никого не съели. Да шучу, шучу. Это у нас слухи такие ходили в городе — будто они питаются младенцами. Человеческое воображение — страшная штука. Неуправляемая и агрессивная. Будь хоть половина вымыслов правдой, Земля давно превратилась бы в ад. Знаете что, Хоффман? Поговорите-ка лучше с Элькемом. Наверное, вам стоит кое-что увидеть.
- Обязательно, так и сделаю, - заверил его Йенс и, неловко повернувшись, плеснул себе на брюки немного солнца, которое тут же обратилось в неряшливое бурое пятно.
Часы на ратуше только-только пробили половину восьмого, когда он покинул, наконец, больницу, но не направился через центр города — домой, а свернул направо, к Кельтербургскому разлому. В ранних сумерках ландшафт переменился — выглядел хрупким, леденцово-марципановым. Белые домики с черепичными крышами, до самых труб увитые вечнозеленым плющом, таяли в малиновых лучах. Плющом были затянуты и все окна. Дома, точно слепнущие от глаукомы, надели зеленые очки, и Йенс подумал, что район давно оставлен жителями. Улица, вся в заплатах и колдобинах, напоминала порожистую реку, по берегам которой мягко колосились нестриженные газоны. Потом асфальт кончился, и под башмаками заскрипел графий.
Уродливый шрам, пересекающий Андсдорф, брал начало — и название — в окрестностях деревни Кальтенбург, поворачивал на юго-восток и заканчивался в районе Фрайлассинга на границе с Австрией. Подобраться к нему — не переломав ног — возможно было лишь в тех местах, где муниципальные власти успели разгрести вывороченные базальтовые глыбы и обломки стен старого Анда. По узкой земляной тропинке Йенс спустился под мост — из оврага ему в лицо пахнуло застарелой сыростью.
Он шел, отводя в сторону ветви, переступая через корни, похожие на толстых белых змей — а может быть, и через змей, похожих на древесные корни. Дубки перемежались с елками, цеплялись за штанины длинные плети ежевики. Вокруг становилось все темнее. Какие уж тут грибы — Йенс с трудом различал носки собственных ботинок. Наврала девчонка. Подростки — такие: врут, как дышат. Он усмехнулся в темноте. Тропинка пропала, затерялась среди жидких кустиков мха. Еще пара шагов — и Йенс чуть не оступился в очерченную тусклым свечением лишайников щель. Вернее, они не светились, а красновато поблескивали, как медная посуда. Отражали невидимое солнце. Присев на корточки у самого края, Йенс заглянул вниз. Из щели веяло жутью, как из очень глубокого колодца, и не то что спуститься в разлом, а просто смотреть в него казалось страшнее, чем выйти в открытый космос.
- Джессика? - шепнул Йенс.
Как будто она могла его услышать... Или могла? Он застыл в неудобной позе, боясь пошевелиться. Весь обратился в слух, в ожидание, в глупую надежду. И вдруг — что это? Из глубины мха, словно поднимаясь по хрупким стебелькам, до него донесся звук, который Сара не зря назвала манком. Он манил. Тихий, как ворчание подземного ручья, и тоскливый, как плач. Что бы это могло быть? Почвенные газы? Ключи? А может, там и в самом деле птица? Ворочается, хлопает крыльями, заливается сладкой трелью. Серая и тонкая, похожая на выпь... Йенс никогда не слышал, чтобы пернатые вили гнезда под землей, но ведь он не орнитолог. Каких только странных тварей не бывает в природе.
В какой-то момент Йенсу почудилось, что он узнает голос Джессики. Кинуться вниз головой, туда, к ней — вот чего ему захотелось, и не важно, что там, в пропасти — камни, скалы, звезды... Он едва удержался. И, хотя светлее вокруг не стало, отчего-то увидел стволы деревьев по обеим сторонам разлома, и огромную корягу, упавшую поперек, и черный, в оранжевых наростах валун, на котором беспомощно распластался раскисший от дождя самолетик. Здесь играли дети? Чудовищно. Или это были детеныши доппельгангеров?
«А может, письмо, как на карнизе «Остерглоке»? - подумал Йенс и как будто даже разобрал голубые разводы чернил, бывшие когда-то буквами. - Куда только не приводит нас отчаяние. Слабые мы существа, люди».
Его взгляд словно пробил землю и устремился вглубь, по гигантским базальтовым ступеням, по каменному лабиринту, на самое дно — к мертвой реке, к древнему Анду. «Вот она какая, сумеречная зона, - шептал Йенс. - Видеть без света, понимать то, что постичь невозможно...» Как будто развеялись клубы дыма, и обнажилось яркое, чистое пламя. Он сидел и слушал, и чем больше слушал — тем меньше принадлежал себе.
«Звук — это свет», - корябала в блокноте Торика чернильным карандашом, сточенным до крохотного пенька. Ее платье было перепачкано красной глиной, а под ногтями синела грифельная пыль. Торика уместилась на плоском каменном уступе, подолом укутав босые ступни. У ног ее лежал Анд.
Она видела Йенса, сидящего на краю разлома, но писала не о нем. Что написать о человеке, который — незванным — подошел к воротам? «Йенс, что ты ищешь у нас?» - могла бы она спросить, но не решалась приблизиться, чтобы задать вопрос. «Отражения следят за облаками, но облакам нет нужды беспокоиться о своих отражениях. Небо не смотрит в реку», - сказала бы она ему, но знала, что люди не нуждаются ни в чьих словах. Они говорят, но не слышат. Они считают, что Вселенная создана только для них, и не понимают, для кого некоторые птицы поют ночами.
«...это свет, - писала Торика, - белый шум, бесконечное многоцветье белого. В нем больше полутонов, чем у земли и неба, вместе взятых, чем у бегущей воды или стрекозиного крыла. Только уловить его краски можно не глазом, а сердцем.
Когда доппельгангер теряет зрение, потому что его зрачки выжженны солнцем — он освещает себе дорогу музыкой. Такова природа материи, в ней более половины составляет мелодия.
Колокольчики слепых распускаются, как цветы. Их много, очень много — солнце не щадит никого. Слепые блуждают в сумерках — в стране, где нет обмана. День или ночь могут солгать, но на их границе рождается понимание. Когда я хочу увидеть мир настоящим, я встаю на цыпочки, закрываю глаза и тихонько напеваю.
Восемнадцатое октября. Анд, Вилла Гретта».
Глава 4
- … не реальные факты, а домыслы и слухи, за которые лично мне стыдно, - обыкновенно мягкий, чуть холодноватый голос Элькема звучал резко, сдобренный сердитой хрипотцой. С кем это он говорит? Йенс замер у двери, готовый войти, но удивился тону главврача и замешкался. - Разве кто-нибудь не знает, как происходит деление? Вы знаете и я знаю — этого достаточно. Они не воруют душу, а берут ее — только родившуюся, мокрую, как птенец — и расщепляют надвое. Смотрите, Франц, если дождевого червя разрезать посередине, у одной половины отрастет голова, а у другой — хвост. Но разве первая лучше второй?
- Дело не в том, кто лучше, а кто хуже, - возразил его невидимый собеседник, в котором Йенс тотчас узнал — да и как было не узнать его сочный басок — хирурга Франца Питерсона, - а в том, где мы и надо ли нам туда. А договор не должен ущемлять ни одну из сторон...
«Куда ни ступи — а все равно вляпаешься в какую-нибудь тайну. Тошнит уже от загадок», - поморщился Йенс. Его мутило со вчерашнего вечера. Манок не стихал в голове, словно поселился там навсегда, как пичуга в дуплистом дереве.
- Заходите, Хоффман, не топчитесь на пороге, - гостеприимно пробасил пожилой хирург, и Йенс шагнул в ординаторскую. - Ладно, Поль, будем считать, что Вы меня убедили — но до первой жалобы. Мне надоело за всех отдуваться, - Питерсон встал и, стряхнув с вешалки плащ, направился к двери, на ходу просовывая руки в рукава, застегиваясь, обматывая вокруг шеи длинный полосатый шарф с кистями. - До завтра, господа. Всем приятного вечера.
Йенс потянул носом: в ординаторской слабо пахло спиртом, но не медицинским, с ягодной ноткой. Не может быть, чтобы главврач с хирургом пили шнапс. Да нет, померещилось. Слуховые галлюцинации уже донимают, плюс теперь еще обонятельные — и здравствуй, шизофрения.
- Хоффман, кофе? Или чего-нибудь покрепче? - предложил Элькем и, выдвинув ящик стола, достал оттуда бутылочку в двести пятьдесят грамм, наполовину пустую. - По глоточку?
- Ну, что ж, - задумчиво протянул Йенс, и Элькем плеснул немного шнапса на дно кофейной чашки. - Спасибо, это то, что нужно, - отхлебнул, немного подержал во рту, смакуя вкус и аромат. Сглотнул — и нервное напряжение слегка отпустило. Мир не изменился, но чуть-чуть потеплел, а заоконный свет — еще минуту назад пронзительно белый, острый — растекся яичным желтком... - Да, я собственно, хотел...
Он кратко пересказал вчерашний разговор с Лемесом. Упомянул и красную темноту за металлической дверью, и фрау Вернике со свертком. Неловко получилось, едва не оклеветал человека — но кто бы на его месте не ошибся?
- Двери, будь они неладны, вечно закрытые двери... Цельно-гладкие, ни замков, ни ручек. Такое ощущение, что открываются они только с другой стороны, с темной половины. Вдобавок, тайный ход — из родильного отделения — защищен цифровым замком.
Элькем кивнул.
- Правильно. В крыло доппельгангеров можно попасть только с первого этажа. И не кому попало, а тем, кого они согласны впустить. Таково было их условие, Хоффман.
- Вот как, - не выдержал Йенс. - Что это за эксперимент такой, если они к нам ходят, когда захотят, отключают электричество и пугают пациентов, приказывают и наблюдают — а мы, как лабораторные крысы за зеркальным стеклом, только и делаем, что давим на рычажки? Даже не представляю себе, что такое деление, но нам-то оно зачем? Людям?
Бутылочка из-под шнапса полетела в мусорную корзину — и тотчас ее место заняла другая, виртуозно извлеченная откуда-то из недр шкафа с медикаментами.
- Вы только не опьянейте, пожалуйста, Йенс, - устало улыбнулся Элькем. Вид у него был измученный. Пергаментная кожа в старческих пятнах. Круги под глазами. - Ни черта вы не поняли, Хоффман. Это не наш эксперимент, это их эксперимент. Пойдемте.
Йенс нетвердо поднялся на ноги. Музыка в голове смолкла, и воцарилось приятное безмыслие. Вслед за Элькемом он спустился на первый этаж. Скучно плакал младенец, будто кто-то тянул за хвост кота. В коридоре было пусто.
- Деление — естественный процесс, - объяснял между тем Элькем, - как ни дико звучит. Составная часть природного круговорота. Самки... эм... женщины доппельгангеров не способны к зачатию и вынашиванию детей. Их детеныши рождаются вместе с человеческими — но появляются на свет не до конца сформированными... иногда это недоразвитые близнецы, а бывает, что просто какие-то ошметки, мы называем их биоматериалом.
«Он пьян, - подумал Йенс, - или сошел с ума. Этакий изысканный абсурд: женщины рожают детей-невидимок, о которых не знает никто, кроме фрау Вернике и доктора Элькема. Ну, хорошо, пусть в Андсдорфе, а в других местах? Там, где и слыхом не слыхали ни о каком эксперименте?
- Так вот, биоматериал мы и передаем доппельгангерам, а они помещают его в инкубатор. Это не сделка, Йенс. Это — принадлежит им. Вы, наверное, в курсе, Хоффман, что в любой клинике есть подземные этажи...
Йенс кивнул. Да, правда, в больнице, где он раньше работал, таких было целых три — настоящее подземное царство. Там хранилась списанная аппаратура, койки, сантехника и один Бог ведает, что еще. На самом деле, Йенс, как и большинство его коллег, понятия не имел, что творилось на резервных этажах. Ему хватало дел наверху. Но кто-то, вероятно, знал и наведывался туда отнюдь не ради больничного хлама. В каждой клинике есть своя фрау Вернике, - понял он.
- … и километры темных коридоров.
И все-таки что-то не давало Йенсу покоя. «Они появляются на свет...» На свет? Он никогда не слышал, чтобы роды проходили при полном затемнении, а уж про кесарево и говорить нечего. Хирурги не оперируют в темноте.
- Биоматериал не боится солнечных лучей, - рассеял его сомнения Элькем, - равно как искусственного освещения. Светонепереносимость развивается у них позже. Видимо, какие-то процессы в инкубаторе тому причиной... А впрочем, мы пришли. Есть вещи, о которых бесполезно говорить — с ними надо встретиться лицом к лицу.
Его пальцы торопливо пробежались по клавиатуре замка. Снова Йенса окатили хвойно-лиственная сырость и звериный дух, которые вкупе с инфернальной подсветкой вызывали гадливость и тошноту, почти непреодолимую. Или это рассказ Элькема так на него подействовал?
«Лесенка в ад», - пробормотал Йенс.
- Тут узко, проходите вперед, Хоффман. Я — за вами. Надеюсь, у вас нет с собой карманного фонарика? Здесь любой источник света приравнивается к оружию. А в настоящий ад лесенки не ведут... Ад — это пропасть, обрыв. В него не сходят чинно, по ступенькам, а летят — кубарем на дно. Навсегда. Вот так-то.
Йенс перекрестился мысленно — хоть и считал себя атеистом, но бывают случаи, когда атеизм делается тесен, жмет, и приходится сдирать его, как маску — и шагнул в дверной проем. Жалобно хрустнул пол. Как будто не камень под ногой, а подгнившее дерево. Все чувства притупились: красный туман запечатал глаза, от вони заложило нос, язык точно облеплен ватой. Пропало ощущение верха и низа. Исказились время и пространство. Йенс не понимал, долго ли он идет, поднимается с первого этажа клиники Санкт-Йосеф на второй или спускается в преисподнюю, и куда запропастился Элькем. Вроде и лестница неширокая, так что одному еле-еле протиснуться, а сколько ни разводи руки — стен не достать. Исчезли. Как новорожденный котенок, слепой и беспомощный, тычется носом куда попало, так Йенс крутил головой, пытаясь отыскать в темноте хоть какой-то ориентир.
Вокруг — шорохи, скрип, шаги. Кто-то поддержал его за локоть и тихо рассмеялся.
- Сюда, Хоффман, - не Элькема голос, чужой. - Не бойтесь, не укусим.
Мрак всколыхнулся, слегка побледнел и оформился в худой высокий силуэт, над головой которого покачивалась багровая корона. «Похоже на инфракрасную съемку, - подумал Йенс. - Господи, жара-то какая! Будто в кузнице. Не хватало только хлопнуться здесь в обморок».
В крыле доппельгангеров и в самом деле было жарко и душно. Окна задраены, как иллюминаторы в подводной лодке — двойники пережидали день. Не только свет — воздух не проходил сквозь щели.
- Желаете увидеть инкубатор, - произнес худой силуэт.
Йенс энергично закивал. Он сам себе казался маленьким и глупым, как в четыре года, когда отец, ухватив его за шкирку, заталкивал в гараж, встяхивал, точно щенка, и точно таким — осуждающим — тоном спрашивал: «Хочешь увидеть трактор?»
На что тебе трактор, дурачок? Ведь ты пришел не за этим.
- Не смотрите долго, - предупредил доппельгангер. - Излучение инкубатора опасно: вызывает ожоги роговицы и сетчатки.
Ну, и взгляды у них — словно крючками цепляются за внутренности и выворачивают всего тебя наизнанку... Неприятно и больно. Как будто оперируют без наркоза. Вот только цель операции — не ясна. «Может, и не со зла это, - успокаивал себя Йенс. - Может, и не хотят они ничего плохого».
Он решился. Вытащил из-за пазухи портмоне, раскрыл — там, на развороте должна быть фотография. В темноте не разобрать — тусклое пятно, но двойник-то видит.
- Я ищу жену, Джессику... Она умерла два года назад.
Силуэт качнулся в сторону, взмахнул перед лицом Йенса рукой в смутно-красном рукаве.
- Ваша жена умерла, но вы ее ищете?
- Она должна быть среди вас, - Йенс протягивал доппельгангеру портмоне, как нищий на паперти протягивает ладонь, - вернее, не она, а ее дубль. Джессика теневая... Джессика-из-сумеречной-зоны... - при этих словах двойник отшатнулся, но Йенс ухватил его за рукав, продолжая умолять. - Мне все равно какая, лишь бы она... Лишь бы Джессика. Скажите, как ее отыскать? Мне надо — очень надо — поговорить с ней.
- Смотрите на инкубатор и уходите, - отрезал доппельгангер.
Глухой пинок, скрип дверных петель... какое же у них тут все старое и ржавое... Не верится, что такое возможно в современной больнице. Легкое движение воздуха — и вдруг из мрака воссиял гигантский аквариум, полный тусклой красноты, пронизанной пунцовыми бликами, всплесками и шевелением.
Исходящий от аквариума свет не столько рассеивал темноту, сколько раздирал ее в клочья. Йенс увидел нагромождение стульев в углу, обмотанную тряпкой капельницу, какая-то громоздкая зачехленная аппаратура у стены и — совсем близко — осторое, похожее на волчью морду, лицо доппельгангера в черных очках.
- Послушайте, ведь я спросил...
Ему почудилось, что собеседник улыбается... впрочем, видно было плохо... Но когда доппельгангер ответил, в его голосе не чувствовалось насмешки.
- Эту девушку зовут Торика, - сказал он, и Йенс понял свою ошибку. С чего он взял, что у доппельгангеров человеческие имена? - Если бы она хотела, чтобы ее нашли — вы бы ее нашли. У вас три минуты, Хоффман. Если не собираетесь всю оставшуюся жизнь ходить с колокольчиком.
Он явно не собирался оставлять человека одного в «святая святых». Но Йенс не отозвался — его взгляд был прикован к инкубатору. Среди багрового мерцания слабо шевелились разъятые потроха. Кишки, оборванные мышцы, комок в форме сердца... Живое сердце — пульсирует... и тут же — почти целый младенец с недоразвитыми конечностями и почему-то с зачатками крыльев. Странно, ведь под землей крылья не нужны, так что, вероятно, это рудимент, как жабры у человеческого эмбриона. Больше всего Йенса поразила грязь — рядом с тем, что должно быть стерильно. Там и здесь валялись бурые листья, еловые шишки, комки глины, и даже нечто, напоминавшее лосиный помет.
Йенс едва подавил рвотный позыв. До чего он болезненный, этот красный цвет. Не только глаза выжигает, но и нервы, сосуды, мозг. По щекам потекли слезы — как раньше, воскресными вечерами, когда Джессика резала на кухне лук. Она нарезала его аккуратно, тонкими кружочками, прозрачными, как лепестки, и укладывала — в форме цветка — в горячее масло на сковороду. Йенс любил яичницу с луком, но сырой луковый сок заставлял его рыдать в четыре ручья.
И как она сама выдерживала? Хоть бы слезинку уронила.
- Ну, хватит, - прошипел у него над ухом остролицый.
Дверь закрылась. Погасло свечение инкубатора, будто подули на свечу, и темнота позеленела. В ней вспыхивали изумрудные молнии, травяными стеблями извивались кишки и ползали зеленые младенцы, а Йенс плелся сквозь нее, держась за глаза и чуть не теряя сознание от боли. Доппельгангер подталкивал его в спину.
А потом за окнами догорал закат, и пол ординаторской ходил ходуном, и стены пьяно шатались. Йенс лежал на кушетке, а Элькем суетился возле него с нашатырным спиртом и холодными компрессами.
- Ничего, ничего, пройдет. Это всего лишь свет. У всех такое бывает. Я тоже в первый раз боялся, что ослепну, но на самом деле, все не так страшно, как кажется.
- Страшно, - пробормотал Йенс.
После духоты «темного» крыла его знобило, и дышалось трудно, словно в легких осела пыль. В груди ныло... вроде ничего ужасного не произошло, но его не покидало тоскливое ощущение потери. Если бы не тот, остромордый, его встретил, а... Торика — да, так ее зовут — какими удивительными красками расцвел бы чужой мир!
Джессика мертва, ее тело стало пеплом и упокоилось в земле. Дерево добралось до него корнями, выпило, обратило в листву... и та листва уже давно облетела. Мертвые не воскресают. Но Торика, вылепленная в инкубаторе из органических отбросов, глины и лесного мусора, она — живая.
- Подождите, Хоффман, пока стемнеет, - наставлял Элькем, - надо пару дней избегать солнца. Даю вам отпуск до следующего вторника, посидите дома, обдумайте увиденное... Отдохните. Или написать до среды?
- Да, - выдавил из себя Йенс.
Теперь он, по крайней мере, знает ее имя. Это дает некую власть... или иллюзию власти над человеком, надежду, что можно встать посреди ночной улицы, и прокричать — и тебе откликнутся. Или написать письмо и оставить на карнизе «Остерглоке», где оно превратится в крохотный, мокрый шарик, такой же, как десятки других. Умеют ли доппельгангеры читать?
Солнце зашло, и сумерки окутали город, как морская соль обволакивает остов затонувшего корабля. Выйдя из больницы, Йенс понял, что с его обожженными глазами что-то не так. Тьмы как ни бывало, а вместо нее по улицам расплескалось холодное молоко. Сначала он подумал, что выпал снег. Необычный для середины октября каприз природы, но случается и такое. Однако, нет — серебряно блестел ровный асфальт, голые стены и чистая мостовая гладко белели, на ветвях лип и тополей одинокие листья горели, как фонарики, вот только светлее от них не делалось.
Не то чтобы в белом мраке было легче видеть. Скорее наоборот. Белизна — коварнее черноты — искажала контуры, растворяла цвета и топила мир в сплошной вязкой мути. Йенс брел наугал, оскальзываясь в лужах, и звал Торику.
То-ри-ка... Как до-ре-ми... Три ноты, без которых не сложится ни одна мелодия. Он чертыхался, натыкаясь на фонарные столбы-невидимки, и вытягивал шею, пытаясь ослабшим зрением выхватить из тумана знакомый тонконогий силуэт. Йенс узнал бы ее из миллиона — в любой одежде, в толпе, в темноте, и даже в этой манной каше — но улицы оставались пусты. Он и не заметил, как свернул на Банхофштрассе, просто едва уловимо изменился звук шагов — по брусчатке каблуки стучали глуше — и стало просторнее.
Под смутно-желтоватой вывеской стояла группа людей — или доппельгангеров? - в чем-то, напоминавшем древнеримские тоги. Йенс рванулся к ним, и чуть не расквасил нос о стекло. «Привет, парни! - сказал он манекенам. - Тут девушка не пробегала? Волосы, жаркие, как солнце, талия — в руку толщиной. Да, это жена моя. Эх, вы, дурачье...». Теперь он без труда сориентировался. «Н & M», магазин молодежной моды, соседнее здание — бывшая колбасная, а за ним — «Остерглоке».
Амбарный замок исчез. Из-под двери сочились голоса, шепот и негромкая, отрывистая музыка.
- Торика! - снова позвал Йенс. - Ты здесь? Торика, пожалуйста...
Он подтянулся на карнизе, нечаянно уронив на землю с десяток «писем», подергал крепко запертые ставни, но стальной шпингалет не сдвинулся ни на миллиметр.
- Пожалуйста... ты должна быть здесь...
Йенс распахнул дверь и ворвался в кафе. Там шарахнулись по углам тени, но Йенс, как ни вглядывался, ни в одной из них не признал свою любимую.
Тогда он вернулся на крыльцо и, присев на ступеньку, тихо заговорил. Он просил у Торики прощения — за свою тугоухость и неуклюжесть, за то, что любил вполсердца и переломал все, что было хрупко. Слова, которые Джессике некогда приходилось вымаливать, теперь сами шли на язык. Жаль, что адресат их не слышал. А если и слышал, то не выдал себя. Слова пролились впустую и не принесли облегчения.
«Я видела, как он мечется, охваченный болью, и мысли его тянутся ко мне сквозь пустое пространство — яркие, будто разноцветные нити. Красные ниточки надежды, черные — обиды и хрупкие золотые паутинки... любви? Глупости, бессмыслица, не может человек любить доппельгангера.
Я стояла у окна, завернувшись в занавеску, и Йенс прошел совсем близко, повторяя мое имя. На меня дохнуло его отчаянием, но он не заметил меня».
Торика дернула плечом, и капля чернил, сорвавшись с конца пера, расползлась кляксой во всю строку. «Любовь» посинела, распухла, выпустила кривые лапки, точно уродливый паук. Оборвались паутинки надежды.
«В какой-то момент мне стало его жаль, настолько, что захотелось подойти, взять за руку и проводить домой, как заплутавшего в чужом городе ребенка. Но я сдержалась. У меня нет права вмешиваться в его жизнь. Ему не нужна такая, как я. Ему нужен человек, способный сострадать и заботиться. Люди умеют это гораздо лучше нас.
Он спешит, потому что скоро зима, но наши границы охраняет страх. В подземном Анде не бывает ни зимы, ни лета. Но это не значит, что я не чувствую смены времен года. Когда наверху осень — река темнеет, а в душе делается уныло и холодно. И облетают — пусть не листья, но бесполезные мысли и мечты, все не написанное, не высказанное, не додуманное до конца. Я отпускаю жалость по течению реки...
Девятнадцатое октября. Андсдорф, Остерглоке».
К оглавлению...