«Люди добрые, ликуйте,
Наступает праздник вечный:
Мир не солнцем озарится,
А любовью бесконечной…
Благороднейший из смертных,
Я желаю вам успеха!...»
И не в силах кончить фразу,
Задыхается от смеха.
( Дмитрий Мережковский, «Дон-Кихот»,1887 г.)
Голос в трубке звучал знакомо-жизнерадостно и незнакомо-казённо.
- У нас пятого юбилей, - услышал Епишев надюшкин голос. – Десять лет. В семнадцать ноль-ноль. Приглашаю.
- Понял, - он чуть отодвинул телефонную трубку от уха и поморщился. Непривычно резануло слух это откровенно канцелярское «семнадцать ноль-ноль». Раньше бы сказала по-человечески: пять часов вечера. И без этих дурацких нулей! Ноль-ноль. Сортир типа мэ жо. Когда только научилась такому чиновничьему пошлячеству? Хотя учителей у неё теперь и без него должно хватать…
Сегодня весь день Александр Алексеевич Епишев, ведущий журналист центральной городской газеты, гордость и слава отечественной журналистики, «золотое перо» горячо любимой Родины-матери, он же - пятидесятилетний, уже начинающий увядать (но еще, как он сам считал, о-го-го какой!) мужчина, дамский любимец и их же угодник, испытывал какой-то откровенно тухлый привкус. Началось с того, что за завтраком он разбил свою любимую чашку, привезённую пять лет назад из Германии, в память о европейском журналистском форуме (как говорится, раньше были времена - а сейчас моменты…). Потом совершенно по пустячным причинам сорвались сразу две давно назначенные и очень для него значимые встречи, зато нечаянно случилась незапланированная, тоскливая, тягомотная и не очень-то и нужная, с Мартиросяном, директором издательства «Либерте-плюс» ( а хоть бы и «минус». Привыкли обезьянничать с этих приставучих, как подзаборные репьи, американизмов! Какой плюс? Зачем плюс? К кому всё приплюсовываетесь-то, господа издатели? Дурдом.). После обеда - и самое обидное, что без всяких излишеств, и спиртного-то хватил капельку малюсенькую - прихватило печень. Родимый грёбаный гепатит - нежная память об таком же грёбаном Афганистане, где и подхватил его, нежного и ласкового, в горах кандагарских, и который теперь тут же напоминает о себе, стоит лишь чуть-чуть «усугубить» (избалованный, гад! Настоящей «Кристалловки» или натурального «Арарата» позволяет ему, Епишеву, чуть ли не пол-бутылки, и сидит себе тихо, не шевелится. Пей, хозяин, алкоголизируйся… Но чуть усугубишь какой-нибудь «сомнёнкой - палёнкой» - тут же, сволочь, поднимает голову: а вот и я, с приветом, здрасьте! Иди, дружок, проблюйся, а потом доставай лекарства, здороваться будем!). И вот теперь – Надюшка-хохотушка… Бывшая любовь, и единственная, которая завершилась удивительно мирно. Впрочем, иначе закончиться и не могло, потому что инициатором их разрыва была именно она, Надюшка, Надя, Надежда Михайловна, тогда, десять лет назад, простая российская девушка-женщина, рядовая инспекторша отдела соцзащиты, коренастая жгучая брюнетка с мускулистыми ногами кандидата в мастера по велосипедному спорту и откровенно блятскими глазками матёрой, застарелой комсомольской активистки. А он тогда, десять лет назад, на неё очень здорово запал! Прямо куда там! Сам удивлялся! Даже, дурилка картонная, начал вполне серьезно подумывать, а почему бы, собственно, и не создать с ней, переходящим красным знаменем, здоровую российскую семью. И слава Богу, что эти дурацкие мысли так и растворились и благополучно сдохли на его некогда шикарном двуспальном диване в его однокомнатной кооперативной квартире! Потому что именно тогда, десять лет назад, некие роковые могущественные силы под туманным названием «Москва» очень вовремя предложили ей, Надюшке, должность директора открывающегося детского дома. И не стандартного-простого, а очень даже непростого-золотого! Экспериментального, солидного, примерного, этакого кампанелловского «города-Солнца», где абсолютно все-все-все ходят сплошь от темечек до пяток в одном лишь шоколаде, а дерьмом даже и не пахнет, потому что его здесь нет вообще и в принципе не может быть ни-ког-да! И она очень подозрительно легко согласилась на эту очень подозрительную должность, чем – может быть, невольно - и спасла его, Санечку, от полного морального разгрома и небывалого падения в его собственных глазах.
Нет, сначала-то как раз «было слово», были горечь и ревность! Ах, какие шекспировские страсти он тогда перед нею демонстрировал! Какое смертельно оскорблённое самолюбие! Почему именно ты, грозно вопрошал он, Саша Епишев, опытным нюхом старого блидуна моментально учуяв запах чужого интима, чужих трусов вперемешку с её духами (подаренными, между прочим, именно им, Саней!). В ответ – невинное похлопывание невинных (ха-ха три раза!) комсомольских глазок: а почему бы и не я? И что это, Шурик, за приказной тон? Совместная постель – ещё не повод для хомута! Так что не запряг, чтобы понукать-то! Понятно, кивнул он тогда. Вот теперь, милая, все понятно. Любовь прошла – завяли помидоры. Проституткой ты была – ею и осталась. Переходящая краснознаменная подстилка.
И кто же очередной загадочный счастливец, спросил он тогда, открыто страдая и втайне надеясь, что вот сейчас Надюшка бросится к нему на шею и, привычно-знакомо уткнувшись носом в его подбородок, быстро-быстро затараторит, что хватит придумывать бог весть что, что она никогда…никому…и вообще, дева непорочная, и честное пионерское! Ну, почти непорочная ( что было в легкомысленно-сумасшедшей комсомольско-стройотрядовской юности – так это не в счет).
Увы, он напрасно надеялся. Потому что был наивен как стареющая стрекоза (лучше – стрекозёл). Стремительного и страстного шейного броска не состоялось. Надюшка подняла на него свои спокойные глаза и сказала тоже, в тон глазам, совершенно спокойно, что она думает об их дальнейшем совместном существовании. Вот тогда-то впервые и прозвучало это туманное слово «Москва». В том подтексте, что эта самая Москва- столица мира предложила ей директорствовать - и отказываться просто глупо. И все она уже решила совершено самостоятельно и, уж конечно, без него.
- Так что обойдемся без истерик и боксирования, - подвела черту Надюшка и пошла в комнату собирать свою спортивную сумку. Насчет боксирования она его здорово поддела. Саня был перворазрядником, из тех, кто лишь чисто случайно не становился кандидатом или мастером. В городе его знали, он этой известностью, и творческой, и спортивной, гордился и перед собой, и перед своими друзьями-приятелями, которых у него, как у человека компанейского и общительного, было как грязи, и перед своими женщинами-бабами, которых было не меньше чем приятелей. «Женобабы» в свою очередь ценили его физическую мощь, бешеный темперамент и неукротимую энергию на постельном ринге. Да, не одна тогда девичея подушка горькими слезами долго умывалась… Тем паче, что Саня был опытный боец, и затянувшихся любовных схваток не любил. Все быстро, решительно, в темпе. Удар - и противница-прелестница в глубоком нокауте спешно стягивает с себя ажурные трусы.
В каждом поединке и из любой ситуации он привык тогда выходить победителем, а такая привычка опасна в первую очередь для самого себя, потому что засасывает, создает ощущение вседозволенности, что так будет всегда, везде и во веки веков. Вот за всей этой победно-триумфальной эйфорией он, победитель хренов, и упустил такую простую из самых простых мысль. Да, бокс есть бокс, любовь есть любовь, но и то, и другое могут запросто спасовать перед силой ума, изощренностью выстроенного противником положения, пугающей и от этого совершенно непонятной деликатности созданной и, более того, навязанной тебе им же, противником, ситуации. И все это вкупе валит любого железнолобого бычару с первого же удара все в тот же сокрушительный нокаут. И уже тебе, тебе самому придётся снимать свои испачканные собственным дерьмом и собственной кровью собственные трусы. Хотя зачем снимать, всё уже и так понятно, без с н я т и я, ведь подняться после т а к о г о – извини, брат, подвинься, никому никогда не удавалось. Да-да, и ты, братан, тоже не исключение, тоже всего лишь очередное подтверждение сего скорбного факта… Впечатываешься в пол по самые гланды и молча умываешься собственными слюнями, сказал ему как-то его хороший товарищ Васька Исаков, на себе испытавший сей постыдный афронт. Он, Саня, тогда недоверчиво хмыкнул, но Ваське почему-то сразу поверил, хотя все же наивно понадеялся, что его-то, Саню Епишева, чаша сия непременно и удачливо минует. Ошибался. НЕ миновала. НЕ помиловала. Умыла как и всех. Что ж, бывает. На то он и спорт, на то она и любовь, на то она и жизнь-жестянка, суета-поганка.
И по большому-то счету, дело оказалось не в самом факте ухода Надюшки. Ну, нашла другого садуна и нашла, ну и совет вам, ребята, да жаркий перепихон, на здоровье. Переходящее красное знамя на то и носит такое гордое определение, что обязательно должно п е р е х о д и т ь, а не пылится на одной-единственной постели, в одном-единственном однокомнатном кооперативе. Нет, здесь дело было в другом. В гораздо (и более глубже, серьезнее, принципиальнее) другом! Ему, Сане Епишеву, победителю по жизни, эти самые загадочные силы по имени «Москва» просто-напросто указали его законное жизненное место. Ясно объяснили-определили чего он, Саня, на земле этой грешной стоит. Что все его спортивные победы, все его журналистские успехи – это так, фуфло, туфта, пыль и песок под подошвами их московских туфель. Каждый сверчок знай свой насест. Их насест - повыше, посветлее и попросторнее. Его, Санин, посумрачней, пониже и пожиже. Таков главный человеческий закон – Закон несправедливости. И все ему, хочется или не хочется, должны неуклонно соответствовать и так же железно подчиняться.
- Саня, ты слушаешь меня? – вернул его к действительности всё тот же надюшкин голос. – И надень, пожалуйста, тот костюм, который я привезла тебе из Италии. Ну, тот, с серебряной ниткой! Понял? Ну, все! Бай-бай!
-Муй-муй, - ответил он и положил трубку. Надо же, «который я тебе привезла». Я – ТЕБЕ! Сделала, видишь ли, одолжение! Да если бы не я, то ты дальше своего родного Нижнезадрищенска и носа бы не высунула! Тоже нашлась мне…Софи Лорен! А костюм этот серебряный давно нужно было в комиссионку сдать. Или выбросить. Он, Саня, его все равно терпеть не мог, и ведь она это распрекрасно знала и сейчас знает! Вот поэтому и «надень, пожалуйста!». Опять какие-то интриги мадридского двора. Опять зловещая и роковая «рука Москвы», дорогой моей, блин, столицы. Город, который он, Саня, никогда терпеть не мог. Да, не мог! За его неистребимый деревенский снобизм. За раздутую купеческую чванливость. За мещанство и дешевую показуху. За непонятно на чем основанную убежденность, что она, Москва, это и есть страна Россия, её единственный и неповторимый пупок, а « я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!»… Хотя, главная причина такой московской «нелюбви» была, конечно, не в этом, и Саня даже сам себе в этой причине редко признавался. Москва не в з я л а его. Не захотела, а потом, после Афганистана, и просто высокомерно-насмешливо о т в е р г л а. Хотя начинал-то он куда как круто! Ещё на первом курсе начал печататься в «эМ Ка», в конце второго его уже знали в «Коммерсанте» и «Независимой», на третьем он уже привычно щипал за задницу Гальку-игрушку, секретутку из «Москоу Ньюс». А потом чёрт его дёрнул податься в этот Афган. А как же? Хотелось в пекло, хотелось впечатлений. Вот и получил их полной ложкой, когда, дубина стоеросовая, сделал журналистское расследование о суках с офицерскими погонами и их (да-да, именно их! Персональных!), спокойно улетавших на «Чёрном тюльпане» в Союз гробах, набитых под завязку контрабандой и наркотой. И было этих фальшивых гробов ох немало! А погибших солдатиков (их было тоже немало) за неимением в очередном «Тюльпане» грузовых мест втихаря закапывали на вонючей кабульской окраине, сразу за госпиталем…А он всё это дело записал-расписал. Погеройствовал. Только вместо звания Героя и поцелуя в задницу, его по этой самой заднице – пинком, да ещё каким! Всё правильно – не лезь, куда тебя не просят. И скажи спасибо, что сам с теми безымянными солдатиками за той госпитальной «колючкой» не успокоился. И вообще, чтобы больше тебя, «золотое перо», в Москве не было! Понял, или сразу по башке? Вот так он, оплёванный-обдристанный- освистанный, но по-прежнему гордый и независимый (только, пожалуй, более ядовитый), и очутился здесь, в этом обычном, стандартном, провинциальном, равнодушно плюющем на столицу и вообще на всех подряд, и живущем только своими местными мутными интересами российском городе…
Нет, и чего это он сегодня так завелся? Печень, печёнка виновата. Гребаный Афганистан с его гребаным интернациональным долгом!
А пошла она к черту, эта Надя, вдруг подумал он. Не поеду никуда. Заболел. Запил. Автобус перевернулся, электричка с рельсов сошла. Да просто хотца нету. Подумаешь, историческое событие! Десять лет детской богадельни! Почти сто лет граненому стакану! Вот прямо сейчас и позвоню и скажу, что на меня, милая, можешь не рассчитывать. Найдешь ещё кого-нибудь…урода…он и напишет о сем триумфе человеколюбия и прочего гуманизьма. Сейчас этих уродов- корреспондентов – как бродячих собак, только свисни! Местный «пед» их каждое лето целыми стаями на волю выпускает. А я все-таки не рядовой «пед», я все-таки журфак мэгэу. Так что мне, как говорят блатные, в натуре западло свое драгоценное время на такую мелочёвку, как твоя приютская богадельня, тратить. Поэтому обойдёшься без меня, нелюбимого. Все. Точка. Звоню.
Через два дня, пятого числа, ровно в семнадцать ноль-ноль Саня Епишев стоял на крыльце скромно-богатого, затаившегося в старом городском парке двухэтажного особняка и терпеливо давил на звонковую кнопку.
- Да! – услышал он в домофоне металлический голос.
- Не да, а во-первых, здравствуйте! – сразу поставил он дремучего
«дакалку» на место.
- Ну! Не слышу!
- Извините. Здравствуйте, - стушевались на том конце переговорного устройства. Вот так с вами, со сволочами и надо, злорадно подумал Саня. Сразу вас надо строить. Чтоб не «дадакали».
- Епишев. Союз журналистов. Из газеты, - сухо представился он.
-Секунду… Александр Алексеевич?
- Собственной персоной.
- Проходите, господин Епишев!
Саня иронично хмыкнул. Вот она, страна Россия! Холуйство – в крови, на генетическом уровне! «Господин»! Ты же, мудила, меня еще и не видел ни одним своим холуёвым глазом! Может, я такой же голодранец, как и ты! А надо, оказывается, только рявкнуть разок – вот ты сразу и обдристался, сразу и «загосподинькал»! Спокойно, Шурик, спокойно! «Дышите глубже – подъезжаем к Сочи!»
По красивой резной лестнице он поднялся на второй этаж, толкнул знакомую (сколько раз здесь бывал) и в тоже время незнакомую (дверь была новой, м о д н ю ч е й, из черного пластика, со стильной, а ля восемнадцатый век, бронзовой ручкой). Хмыкнул иронично: да, нехило живут сироты, тяжелое наследие развитого социализма.
Сразу за дверью – аккуратный холл. В холле – охраняла в строгой черной форме. Поза тяжелого танка, всегда готового к атаке. Натуральный эСэС, характер нордический, твердый, беспощадный с врагами сей конкретной детской богадельни. Судя по оплывающей, но все еще крепкой и статной фигуре, или бывший спортсмен, или из отставников-армейцев. И рожа соответствующая: железобетонная, протокольная, не отягощенная интеллектом и одухотворенностью. Сразу, без лишних слов, чувствуется – бдит. К такому серьезно-бдительному дяде одного не хватает – ордена и, желательно, аксельбанта. Железяка сразу бы повысила рейтинг охраняемого тобою, дядя, учреждения и в глазах разных-всяких проверяющих -уличающих и прочей, тоже бдящей общественности. Надо подсказать Надюшке.
А вот и она, тусклый свет младых моих очей, несбывшаяся сказка несбывшихся снов про спокойную семейную жизнь. Как всегда красива, как всегда стильна, как всегда с ироничной улыбкой и со все тем же выражением глаз (ну посмотри ты как-нибудь иначе, Надюша- краса, краснознаменная душа! Нельзя же так внаглую мужиков провоцировать! Нарвешься ты с ковшом на брагу, завалит тебя какой-нибудь необузданный самец прямо здесь, в холле, на глазах изумленных детишек. И даже эта пока безорденоносная горилла тебе ничем не поможет. А, может, она и завалит. Им, гориллам, все равно. Им всё по барабану).
- Привет.
- Привет. Хорошо выглядишь.( так и подмывало спросить: зубы, что ли, фарфоровые вставила?)
- Не хами, - предупредила она.(Да, Родина видит, Родина знает… Только о чём-нибудь миленьком подумаешь – сразу включает телепатию.)
- А хотца, – признался Саня.
- Тогда позже, - дежурно-привычно улыбнулась Надюшка.
В ответ Епишев шутовски, чуть больше чем надо, склонил голову. Зачем же, Наденька, так-то? По больному да по сокровенному? Хамство – это наше все. Наследие тяжелого советского бремени (только тогда это называлось более грозно - неуважение к идеалам). Впрочем, действительно, хамить здесь не надо. Здесь – дети. Тоже наше тяжелое наследие. Боже мой, сколько же мы наследили! Это не считая того, сколько в открытую нагадили!
- Саш, ты пройдись пока, осмотрись. Сколько уже у нас не был-то…А я должна гостей встречать. Ничего не поделаешь – протокол.
Епишев кивнул (на этот раз серьезно, без всякого ёрничества. Гости – это святое. Это надо соблюдать).
Он прошел по свежевыкрашенному веселенькой салатовой краской просторному коридору, оказался в другом холле, который был пошире и понаряднее, с большими светлыми окнами. Потом прошёл еще один коридор, очень небольшой, проходной - и оказался в настоящем зимнем саду, среди пальм, приземистых лимонных деревьев, каких-то шарообразных кустов и выкрашенных под дерево металлических каркасов, тесно увитых настоящими тропическими лианами. А вот, рядом с двухметровым, ощетинившимся серьезными иголками кактусом, здоровенный, литров на триста, если не больше, аквариум с цветастыми и глазастыми декоративными рыбами.
Он полюбовался и рыбами, и кактусом, и лианами, похожими на обожравшихся удавов, по-мальчишески воровато оглянувшись, щелкнул пальцем по желтеющему плоду лимона. Следующая дверь. Десять лет назад здесь был спортивный зал. Он и остался, только вместо выкрашенных казенной красной пожарной краской баскетбольных корзин и местами проржавевших стоек для натягивания волейбольных сеток, сейчас зал был уставлен современными спортивными тренажерами. Подошел к ближайшему, прочитал – «Филлипс». М-да-а. Солидно. Это вам не у Пронькиных, здесь щи лаптями не хлебают, давно перешли на ложки…
Вернулся под пальмы, заглянул в дверь слева. Живой уголок. Птички-невелички, игруньи-щебетуньи. Толстый и смешной в своей игрушечной т о л с т о с т и хомячок с хитренькими глазками-бусинками. За стеклянной стенкой террариума свернулся кольцом солидных размеров уж. По просторной, со свисающей с потолка на цепи автомобильной покрышкой клетке резво скачет потешная обезьянка. А вот еще одна клетка. Тоже просторная, но пустая. Ждет постояльца, и сразу почему-то верится, что ожидание долгим мне будет. Потому что в этом приюте не умеют долго ждать. Здесь всё делается быстро: сказали – сделали. Действительно не у Пронькиных.
По неистребимой журналисткой привычке облазивать-обнюхивать все до последней мелочи, побывал и на кухне. «Ой, Алексан Лексеич! И вы пришли? Здравствуйте! – Здравствуй, Людмила, здравствуй, Людочка! Рад тебя видеть! И не сметь, слышишь! Запрещаю! – Ой! А чего? – Худеть запрещаю! Категорически! – Хи-хи! Все такой же, все смеётеся надо мною такою жирною. И так уж сто пять кило! Вовка говорит: еще пяток и брошу! – Твой муж – дурак, я ему уже сто раз об этом говорил. А бросит – не расстраивайся! Моментально подберу! Вот те крест! – Хи-хи! Все смеётеся... Плову, а, Алексан Лексеич? С корицей, и тмина совсем чуть-чуть. – Людмила, из твоих рук – что за вопрос… А насчет подбора – вполне серьезно. Ты же, Людмила не просто женщина! Ты – наше национальное достояние! А достояния должно быть много! А Вова твой и на самом деле дурак, так ему так еще раз и передай! – Хи-хи! Какой же он дурак, Алексан Лексеич? Он - муж. Да вы кушайте, кушайте! И компотику вот для осадочку! Абрикосового! Приятного аппетита!».
После нечаянного обеда (плов - нет слов! Есть, есть еще женщины в русских селеньях! Умеют любое чрево ублажить!) могуче потянуло на дремоту. Да, старость – не радость, кефир – не водка, а клизма – это рок… И тем не менее: энергично потряс головой, нажал на бодрящие точки на переносице и надбровных дугах, убедил себя, что свеж и работоспособен. И, как всегда, сработало. Поэтому рискнул и побывал ещё и в жилом секторе (комнаты на двух человек, белоснежное, без единой морщинки постельное белье, аккуратные тумбочки, коврики под ногами, на стенах – веселые картинки в тонких штапиковых рамках. Класс!), в библиотеке и даже в игровой. Туалеты (или, как он в детстве называл, тубзики) тоже не забыл: воняют ли антисанитарией? Увы, не воняют. В этом доме вообще ничего нигде не воняет. Здесь только пахнет. Большими деньгами. И поэтому общее впечатление можно выразить одним словом – б о г а т о. И не по обывательски богато, не вычурно и показушно, для строгих алчных проверяющих – нет! Богато в смысле, что полная противоположность убогости. И без привычной для подобных соцзащитовских учреждений казенщины-канцелярщины. Здесь - с душой и современно. Молодец, Надюшка, сидит действительно на своем месте. Сироты и обездоленные оказались в действительно надежных, хотя и комсомольских руках.
Епишев вернулся в тот самый лианово-пальмово-лимонный рай, когда в главную, примыкавшую к раю з а л у уже начала подтягиваться подходившая гостевая публика. С некоторыми из приглашённых он был знаком хорошо, поэтому церемонно раскланивался, с другими был знаком мельком и ограничивался кивком. Были и незнакомые, на которых не пялился, но смотрел с любопытством: кто же из этих стильных пижонов и есть та самая загадочная Москва? Протиснулся сквозь густеющую толпу ( постаралась Надюшка, наприглашала, не поскупилась - и в этом опять права!), приткнулся боком к какому-то шкафу-стойке и еще раз огляделся. Ага, а вот и главные действующие лица, господа спонсоры. Серьезные волевые подбородки. Деловые короткие стрижки. Лед в спокойных глазах. Неброские скромненькие прикиды у кого от Тома Кляйма, у кого от Пако Раббана, от Гуччи, от прочих «хренуччи». Главное и всех объединяющее – это цена каждой тряпки. Цена солидная, без базара. От «штуки» американских денег и выше. Это серьезные заявки на место под солнцем! Это не просто спонсоры. Это спонсорюги. Спонсорищи. Наши цвет и гордость.
А вот и знакомое лицо. Оно, это лицо, тоже, оказывается, из спонсоров. Мистер Пантюхай собственной ублюдочностью. А что? И совершенно на бандита не похож! Взгляд, правда, как был, так и остался дебильным, но зато сколько достоинства в фигуре, в посадке головы, в неспешных, солидных поворотах корпуса! Это уже не гнилая и вечно пьяная рабочая окраина! Это уже Европа, мать её во все дырки!
Пантюхай-Пантюха словно почувствовал его взгляд (а скорее всего, шестерки подсказали, что какой-то чмошник пялится), этаким Жаном-Полем-Бельмондомом развернулся в пол-оборота, соизволил взглянуть напряженно-отстраненно (а все-таки напряженно! Все-таки играет жим-жим-то, привычка лагерная!). Заметил, наклонил, как бодливый бычок, лобастую голову, кивнул снисходительно. Дескать, ладно уж, получи на пиво. И-и-и-здрасьте, господин Пантюхай, не срамши! А почему лоб такой девственно-чистый, без пятна зеленочного? Ай-ай-ай, Пантюха, не уважаешь ты тяжелый киллерский труд! Как был барбосом некультурным, таким и остался! Хоть и пиджачишко с портками нацепил общей ценной стоимостью со средних размеров чугунячий мост.
А вот эти три графа монте-кристо, похоже, и есть загадочная Москва. Вполне-вполне… Морды- государственные, взгляды – благосклонные, прикиды – рабочая форма, она же – белые одежды самых настоящих баловней - и з б р а н н и к о в госпожи Фортуны. Сразу видно – серьезные ребята. С такими Надюшке – хоть куда! Хоть в койку, хоть на нары, хоть на Канары! Рад, весьма рад!
Ба! А это Сергей Арсентьевич! Вечный народный трибун, хронический народный избранник! Да еще, кажется, и с супругой! Загадка природы великая есть – им-то какого черта здесь надо? А вообще-то скоро выборы, так что лишний раз засветиться перед будущими избирателями совсем не лишне. Здравствуйте, здравствуйте! А у супруги вашей, Сергей Арсентьевич, на редкость роскошные волосы! Это краска такая или её натуральный цвет? На таких волосах и таком цвете и удавиться за счастье! Так что поаккуратнее во время любовных утех! Желаю счастья!
- Господа, внимание! Слово предоставляется директору, пардон, директрисе экспериментального пансионата для детей и подростков «Двадцать первый век» госпоже Китаевой Надежде Михайловне!
- Здравствуйте, Александр Алексеевич, - раздался слева, где-то в районе подмышки, тихий женский голос, и Саня сначала улыбнулся, а уж потом повернулся к говорившей. Ну, конечно, она, Танечка, Татьяна Ивановна, многолетняя надюшкина «замша» по воспитательной работе. В первые месяцы их знакомства он произносил это «Татьяна Ивановна» с заметным усилием, потому что ну никак не тянула миленькая, крохотная, похожая на несерьёзно-взъерошенного подростка-воробья, и в то же время какая-то до невозможности домашне-уютная Танечка на эту самую «Ивановну». С другой стороны, Танечкой называть её тоже было не совсем, как говорится у нас, у россиян, комильфотно: тогда, десять лет назад, ей исполнилось уже сорок пять, значит сейчас она или уже на пенсии, или вот-вот. Он тогда, правда, придумал, как совместить официальность с непосредственностью, и теперь с его легкой руки Танечкой Ивановной её называли-величали не только здесь, в детдоме, но и в комитет соцзащиты, и в других вхожих для неё отделах городской администрации.
- Здравствуйте, Танечка Ивановна. Рад вас видеть в добром здравии, -
расшаркался он.
- И я, - привычно смутилась Танечка.
- Давно не был здесь у вас. Богато живете.
-Это все спонсоры, - тут же принялась объяснять-оправдываться Танечка. – На бюджетные-то не особенно разгуляешься. Наша Надежда Михайловна – хозяйка оборотистая, подружилась с богатыми людьми, вот они и помогают по мере сил.
- А силы у них немеряные! – без всякой деликатности расхохотался Епишев.
Танечка порозовела, смущенно улыбнулась.
- Зачем так прямо-то, Александр Алексеевич… - и неумело попыталась уйти от деликатной темы. - Вы ребячьи комнаты видели?
- Посмотрел, - кивнул Епишев. – Нет слов.
- А на кухне были? В спортзале?
- Танечка Ивановна, я же газетчик! – опять засмеялся он. – А газетчики, как известно, ребята пронырливые, в любую дырку без мыла пролезут. Работа такая –везде пролезть, все разнюхать. Кстати, на кухне меня даже пловом угостили.
- Кажется, Людочка сегодня корицы недоложила, - тут же ревниво заметила Танечка. Чего-чего, а вопросах питания он была докой, вот уж чего никогда и не подумаешь, глядя на её миниатюрную фигурку. Кто-то считал Танечку стройной, а Саня, оправдывая почетное звание прожженого циника, видел в этой стройности откровенную т о щ е с т ь. Даже в свое время очень неудачно пошутил (кажется, он был пьян): дескать, ваша, Танечка Ивановна, фигура полностью соответствует вашей должности. И пояснил (и так же н а м е р е н н о -неудачно): в классическом понимании, воспитатель - это что-то вроде сухаря. И не какого-то свежего, только-только начинающего черстветь, а совсем даже наоборот - этакого пожившего, внешне мудрого, закостенелого в убеждении своих правильности и незыблемости суждений.
Танечка тогда хотела серьёзно обидеться, но, как всегда, сделать этого не сумела, потому что вообще не умела обижаться. Есть такая редкая порода людей, у которых ген обидчивости, если таковой существует в человеческой природе, начисто отсутствует. (Зато у него, у Сани Епишева, Светила русской журналистики, таких генов всегда было явно с избытком.)
- Только вы, Александр Алексеевич, об этом не пишите, - поспешно и с испугом предупредила Танечка.
- О чем?
- О корице. Людочка – женщина очень порядочная и ответственная, а если в чем-то и недоработала, то это, конечно, не нарочно.
Вот в этом - вся она, вся Танечка. Не Людмила, Надежда, Вероника, а Людочка, Наденька, Верочка. И Танечка. Обязательно! Нет, можно только удивляться, как она справляется со своей собачьей работой? Удивляться, восторгаться и восхищаться! Ей же всеми служебными инструкциями гавкать предписано - а какое там гавканье! Она хорошо если раз в году не гавкнет, нет, только лишь т я в к н е т по-щенячьи, да и то в каких-нибудь экстра-супер-форс-мажорных случаях, когда просто необходимо издать хоть какой-нибудь горловой звук. А потом - Саня в этом тоже уверен – долго извиняется, и вообще переживает: а как же? Человека обидела! Нехорошо! Да, сохранились ещё такие мамонты в русских селеньях. Никакими ледниковые периоды их не берут.
- Мы и в Москву ребят возили, в цирк на Вернадского. И в зоопарк. В Суздаль собираемся. Отец Кирилл… - и указала на сидящего на диване молодого, но уже осанистого священника. - …посоветовал. Да! – всплеснула она своими ручками-веточками («ручки-веточки». Это тоже он, Саня, придумал. А что? Очень симпатично!). – А вы нашу церковную комнату видели?
- Зачем она вам? – удивился Саня. - У вас же вон, Тихвинская церковь под боком!
-Ну как же… - растерялась Танечка. – Сейчас же и в школах, и на предприятиях, и в больницах… Везде открывают.
И вот от этого слабовольного «везде» у Епишева сразу начало портится настроение. «Везде», «все»… Неизлечимая тяга к колхозам. Все и везде завтра топиться пойдут - и ты тоже вместе с ними попрёшься? Ну что за люди! Все – дураки, а я – умный. Да, умный, говорю это вполне серьёзно, и без всякой иронии! А почему такого не может быть? А потому что опять выпирает коллективно-колхозное мышление! Которое всегда учило, всегда долбило: не высовываётся! Будь как все! Иди в струе! Вот и пришли. Развалили страну. Молодцы.
А действительно, чего это он опять завёлся? Нет, точно старость подступает. По поводу всякой мелочи начинает колбасить с пол-оборота.
- Танечка Ивановна, вы же умная женщина, - постарался сказать он как можно спокойнее. – Вы же прекрасно понимаете, что религия – дело очень серьезное. Это, если хотите, интимное дело! (Танечка сделала испуганные глаза. Ну точно, подумала при тот интим, который совсем не тот. Как говорится, кто про что, а вшивый – про мандавошек. Всё правильно, всё то же коллективно-колхозное мышление.).
- Здесь нельзя так вот, как все. Или как раньше – по разнарядке. И с кондачка тоже нельзя. Ведь сейчас религию – вы же неглупая женщина, сами видите! - низвели до уровня моды. А это большой грех!
- А вы, Александр Алексеич, значит, в церковь так и не ходите? – опять по-своему истолковала его слова Танечка и опять посмотрела так, словно видела перед собой, по меньшей мере, предателя всех времён и народов.
- Очень редко, - со вздохом сказал Епишев. – Дело-то ведь не в церкви! Чего толку в неё ходить, если знаешь, что как грешил, так и будешь грешить? Опять не понимаете… Нет, Танечка Ивановна, я как был атеистом - таковым и остаюсь. Останусь, несмотря ни на какие… - и усмехнулся - …комнаты.
- Нет! – продолжил он. – Бога я никогда не хаял. Мне ещё моя покойная бабушка, царство ей небесное, Василиса Ивановна говорила: если уж не веруешь, то хотя бы не хули. Вот так и живу всю жизнь: я – сам по себе, Бог – сам по себе. Не пресекаемся, и не знаю как он, но я без него нормально обхожусь. И таких как я, поверьте, очень немало. Потому что уж лучше так, чем лицемерить. Кстати, а как ваши воспитанники все эти религиозные дела воспринимают?
- По разному, - не стала лукавить Танечка. – Младшие – как игру. А старшие… Кто-то серьезно, кто-то как обязанность, как очередной урок.
- Ну, вот видите – как обязанность! А вера не может, не должна быть обязанностью!
- Но ведь кто-то и серьезно…
- Вот в Тихвинскую и ходили бы! Если есть у них такая жизненная потребность.
Он осекся, потому что увлекся, начал говорить слишком громко, и гости стали недовольно на него косится.
-Да, таких немного. Леночка Мушкина. Юленька Селиверстова. Сашенька Бочаров…
- Вот видите! Единицы! Стоило ли из-за единиц всю эту городильню городить?
- А, может, из-за них-то как раз и стоило… - неожиданно возразила Танечка. – Ведь вы же сами, Александр Алексеич, говорите, что мы привыкли мыслить масштабами - масса, народ, население -, а человека-то за этой масштабностью и не видим.
-Танечка Ивановна, что касается лично вас, то здесь вы на себя явно наговариваете. Вы же, извините за не совсем тактичное сравнение, не весь ваш курятник, а в первую очередь каждого вашего отдельного цыпленка облизываете. Да так оно, так! – опять повысил он голос, увидев что Танечка пытается ему возразить.
-Каждому… (он чуть было не сказал – балбесу) доброе слово находите. Уж я-то вас, слава Богу, не первый год знаю.
- Нахожу… - не стала она спорить. – Да только не до всех это слово доходит. Обидно, Александр Алексеевич.
-Бегут? – сразу догадался он.
Танечка кивнула: бегут.
- И тоже ничего удивительного, - сказал он. – Папка с мамкой – это папка с мамкой. И пусть они даже распоследние уроды, но свои уроды-то, родные.
-Да ладно бы, как вы говорите, к папке-мамке бежали! Это хотя бы понять можно. В таких случаях – да, да, я уверена! – даже хорошо, что бегут. Значит, не очерствели душой окончательно, значит, способны еще и на сострадание, и на любовь. Ведь и уродов кто-то должен любить. Как вы считаете?
- Согласен. Хотя и с оговорками. На святой Руси уродов всегда больше любили, чем нормальных людей. Менталитет такой. Уродский.
- Я не об этом… Ведь бегут-то вообще в никуда! На улицу, на вокзалы, в подвалы-чердаки. Вон, видите, худенькая такая, с кудряшками. Поленька Несмелова. Посмотришь – прямо ангел, а её уже третий раз милиция вылавливает. Из-под железнодорожной платформы на сто тринадцатом. И она не одна там, - танечкин голос поник до трагического шёпота. - Со взрослыми мужчинами… - и огорченно-привычно махнула рукой. – Так и семейные, у кого и родители живы, думаете, домой бегут? Тоже туда же: в сараи, на чердаки, на железную дорогу. В эти грязь, вонь, голод и холод.
- Зачем? – опять удивился Саня. – От такого… - и обвел взглядом зал - …от такой сытости –и в бега? Какой смысл?
- Значит, есть смысл, - сказала Танечка. - В психологии существует такое понятие – синдром бродяжничества. Именно бродяжничество, бытовая неустроенность, для них – естественная, привычная среда обитания.
- Понятно. Генералы песчаных карьеров. Фильм такой был, про бразильскую гопоту. Помните? Ну а поговорить с ними? Просто поговорить, не нотации читать, нет, это дело безнадежное. Просто попытаться понять – чего им здесь-то не хватает? Чего не живется? Хотя бы вот этой…как её, Полине, да? Может, там, под платформой, действительно слаще? Да и опять же эти, вы сами сказали, мужики её наверняка там не за красивые глаза держат? Сколько ей годков-то?
-Тринадцать.
-Для извращенцев самая сласть. Заразу не приносит?
-Уже два раза в кож-вене лечили.
-Вот видите! И чего она вам говорит? Чего хочет? Тринадцать лет – не три. Соображалка уже должна соображать.
- А ничего не говорит. Молчит. А то хихикать начнет. Или плакать. И все молча.
- Неврастения. Бродяги все неврастеники.
- Да показывали! И психологу, и психиатру. Говорят, пограничное состояние. В подростковом возрасте такое сплошь и рядом.
- Состояние… - ехидно хмыкнул Саня. – Такое состояние в старые времена запросто вылечивали, без всяких докторов. Жопу заголяли, да ремнем от души. Все состояние мигом в норму приходило. А вы все цацкаетесь. Какие-то дурацкие Права Ребенка придумали, все с поганого Запада обезъянничаете. Комнату им, видишь ли, церковную открыли! Молитесь, детки! На чего им молиться-то, если они кроме этой железнодорожной платформы ничего в жизни и не видели! Танечка, милая, да снимите вы с себя розовые очки! Ведь все равно же не оценят! Посмотрите без этих очков на окружающую нас всеобщую стервозность – не о-це-нят! Человек – существо социальное, его среда формирует! Загляните хоть на пару шагов вперед: вы с ними здесь нюнькаетесь-сюсюкаетесь, вдалбливаете доброе-светлое –и что? Рано или поздно, но покинут они эти стены - и с чем столкнутся? С всеобщим лицемерием, ханжеством,
предательством, словоблудием! И что они всему этому скотству смогут противопоставить? Чем защитится, если они у вас такие чистенькие -добренькие? Вы же их этим своим «правильным» воспитанием в будущем на верную гибель обрекаете! Ну что? Не прав я?
Он опять увлекся, разгорячился, стал громко говорить, и люди стали смотреть на него откровенно раздраженно, а кто и враждебно: дескать, нашел место для высоких материй! Иди на улицу – там тебя охотно выслушают. Кулаком в морду. Или палкой по башке.
- Да нет, пожалуй, и правы… - Танечка подняла голову, застенчиво улыбнулась.
- А вы, Александр Алексеевич, оказывается, злой.
(Господи, опять это «злой»! Они все сговорились, что ли? При чем тут злость, если это правда?).
- А сейчас – праздничный концерт! – объявила хорошо поставленным голосом молодая крашеная блондинка (как оказалось – учительница музыки).
Блондинка носила когда-то модную стрижку «сэссон», брючный костюм цвета полинявшего Полярного сияния (то есть, никакого), и была невероятно, обморочно худа. Епишеву поневоле вспомнилась реклама диеты по Мудиньяку, какому-то загадочному сумасшедшему французу, полностью соответствующему своей фамилии в её русском понимании. Диета была по изуверски проста и по иезуитски коварна. Жрать можно было все, и в любом количестве, кроме картошки, мяса и хлеба. И побольше воды, воды, воды! В результате этот французский мудак-Мудиньяк обещал всего за неделю сброс веса до тридцати кэгэ. Конечно, он не говорил (ну что вы, господа!), что не исключен и окончательный сброс. В смысле, единственный и неповторимый. Неповторимый, понятно, тем идиотом-идиоткой, который (-ая) и решил (-а) сбросить. Потому что, как это и не печально, но жизнь человеку дается один раз и разбрасываться ею – чревато. Запросто можно окончательно пробросаться. Одно утешение: вес пустого гроба и наполненного тобою, мудиньяком, будет практически один и тот же. Знакомые идиоты, желающие похудеть, просто сдохнут от зависти.
- Песня «Солнечный круг»! Исполняет хор наших воспитанников! – объявила она же и, профессионально поерзав костяной задницей по концертному стулу, опустила руки на клавиши. С десяток мальчиков и девочек (мальчики почему-то все, как на подбор, коренастые, низкорослые, напряженно-серьезные. А девочки, наоборот, чудо какие хорошенькие! Симпатичные, с открытыми, располагающими к себе лицами, с очень уместными именно для их девчоночьего возраста, абсолютно несерьезными - и слава Богу! – челками, а две и вообще с чудо-конопушками на лбу и щеках) дружно и слаженно пропели про «круг, небо вокруг, это рисунок
мальчишки». Чувствовалось – репетировали долго и серьезно. Епишев почувствовал укол стыда по отношению к намудиньяченной музыкальной училке. Хоть блондинка, да к тому же и крашеная, а видно – старалась из всех своих быстро тающих от постоянной мудиньястики сил.
- Удивительно музыкальные дети, - сказала Танечка.
- А что им еще остается? – опять вырвалось-схамилось у Епишева. Он даже пугливо взглянул на Танечку, готовый заранее извиниться, но как раз в это время песня закончилась, раздались непродолжительные одобрительные аплодисменты, и ведущая объявила следующий номер – матросский танец в исполнении Васи и Толи (фамилий Епишев не расслышал). Два розовощеких, угловатых подростка в настоящих десантных тельняшках и декоративных бескозырках довольно бойко сбацали «Яблочко», причем у одного, самого азартного, во время танца отлетел каблук, но он упрямо продолжал номер, поэтому дотанцовывал уже больше вприсядку, с явным и рискованным наклоном в правую, обескаблученную сторону. Им тоже хлопали, и даже продолжительнее чем хору, вероятно из-за самоотверженности пострадавшего плясуна.
- А почему они в десантных тельняшках? – спросил Епишев Танечку.
- А какие надо? – непонимающе-испуганно захлопала глазами Танечка.
В ответ Епишев обругал себя матерными словами и вместо ответа ободряюще пожал Танечке локоть.(Тоже нашёлся, понимаешь ли, знаток бальных платьев! Какая ей, Танечке, разница – десантные должны быть «тельники» или морские? У тебя в Афгане тоже по идее должна была быть десантная, а ты морскую носил, утеплённую. Чтобы не мёрзнуть в тех тоскливых горах.)
Надо признать и не стыдно признаться, что сам он относился к детям равнодушно. Ну не замирало у него сладостно сердце при виде доверчиво распахнутых на весь мир наивных глазёнок или вымазанных шоколадом или мороженым донельзя довольных круглых мордашек! Что поделаешь, такой вот моральный урод! Это, наверное, потому, что сам Саня был единственным ребенком в семье, а единственные, как правило, всегда эгоисты, причем не осознающие своего эгоизма, воспринимающее эту свою черту характера как должное, само собой разумеющееся, что все - ему и только ему. Повзрослев, такие как он, Епишев, прибавляют к своему эгоизму еще и цинизм, наивно и самоуверенно полагая такую жизненную позицию надежной защитой от всякого рода житейских каверз.
Он вдруг сейчас вспомнил, что однажды, в первом, кажется, классе, попросил у родителей братишку или сестренку. Мать – это он помнил отчетливо, как будто дело было вчера - покраснела и расстроилась (он тогда , конечно, не знал, что она, мать, и его-то еле-еле выносила), а отец нахмурился и, присев перед ним, строго и серьезно спросил: а зачем, Сань? Ведь с братишкой или сестренкой делиться придется. И не только игрушками, но и мною, мамой, бабушками и дедушками, и всем-всем-всем остальным. Тебе это надо? Нет, не надо, ответил он тогда. Не хочу. А можно, чтобы не делиться? – все-таки спросил он тогда. Папа развел руками: нет, Сашок, тут надо конкретно выбирать - или-или… С тех пор вопрос о
братьях-сестрах в их семье больше не возникал. По крайней мере, с его стороны.
И вот теперь, глядя на эти напряженно-радостные детские лица, он вдруг подумал: а, может, родители были правы? Нет, если бы мать была здорова, то их семья вполне смогла позволить себе и двух, и трех, и больше детей. Потому что жили относительно обеспеченно и даже по тогдашним социалистическим меркам богато: отец – зам директора завода, один дед – завотделом горкома партии, другой – командир воинской части, бабки шустрили в торговле, и тоже не на рядовых должностях. И вот какая несправедливость: они, богатые, могли себе позволить – и не могли. А голытьба беспартошная ( при социализме тоже была голытьба!), которая на одних картошке и хлебе всю жизнь сидела, трусы и телогрейки по очереди носила, та наоборот, безостановочно и даже как-то с удовольствием плодилась и размножалась. Впрочем, понять люмпенов было можно: накашляли с десяток пацанов-пацаненок - и поплевывай спокойненько с высокой колокольни, живи себе, не мудрствуя, за счет детских пособий (с этими пособиями тогда, надо отдать должное, было строго. Отдай – не греши). Опять же если кто из этой оравы надоедал – в детский дом его! Там если не особенно-то и приласкают, то обязательно накормят-напоят, оденут-обуют и спать положат. Знали: Родина-мать своих детей не даст в обиду! Опять же государство было богатое, ни от кого не зависимое, и главным его богатством были (ну пусть не были, но все-таки считались) они, дети. А богатство, понятно, надо беречь, лелеять, приумножать и хранить в надлежащей упаковке. Конечно, от хранения и подворовать можно, невелик грех, но опять же главное чтобы от твоего щипка богатство не страдало. Диалектика! Единство и борьба! Это вам не фу-фу на фо-фо!
- А сейчас Юра Фокин прочитает стихотворение собственного сочинения! – все так же торжественно и гордо объявила ведущая следующий номер, чем и вывела его, Епишева, из его задумавшегося состояния.
Из-под пальмы, выполняющей сегодня роль концертной кулисы, вышел высокий кудрявый подросток. Он явно отрепетировано вставил вперед правую ногу и с некоторым даже распевом начал:
Ах, этот вечный изумруд
Всегда в стихах зеленых трав!
Зеркальный, вечный тихий пруд
В кольце лирических оправ!
И небо, словно бирюза,
И вечное дыханье роз,
И эта вечная гроза
С докучной рифмою угроз!
Епишев обалдело раскрыл рот. Нет, это он сегодня очень удачно сюда зашел! Вот ведь, не оскудевает земля российская талантами! Какой хороший мальчик! Прямо точь-в-точь как в анекдоте про Владимира Ильича: « А глаза у него были такие честные-честные…»
Душа поет и говорит,
И жить, и умереть готов,
И сказка вешняя горит
Над вечной мукой старых слов.
- закончил юный пиит и, хитро блестя маленькими глазками, поклонился.
Зал накрыли дружные продолжительные аплодисменты. Пиит еще раз поклонился и с достоинством ускакал обратно под пальму.
- Вот видишь, Вовочка, какой хороший мальчик, - громким поучительным шепотом сказала толстая и томная, незнакомая Епишеву, брюнетка маленькому вертлявому мальчику, которого держала на коленях и с которых он, шумно пыхтя, постоянно пытался слезть.
– Стихи сочиняет. А ты, Вовочка, вчера в английской азбуке опять неприличное слово на обложке написал. И опять по-русски.
- В пяти буквах – три ошибки, - уточнил сидевший рядом и такой же толстый, как и она сама, мужик, скорее всего, муж. – Грамотей! Не «песта», а…
-Владислав! – рявкнула бабища. – Не забывай: ты в обществе!
- Ага, – буркнул тот ехидно. – Нищих и блатных.
-Как вам, Александр Алексеевич, стихи?- спросила Танечка.
-Что?- Епишев только сейчас заметил, что так и простоял все выступление юного дарования с неприлично открытым ртом. – Ах, да! Прелестно! Вы, Танечка, не соблаговолите ли представить меня сему юному дарованию?
- Юрочке? – обрадовано уточнила Танечка. – Ну конечно! Очень хороший мальчик! Способный. И книжки любит читать.
-Чувствуется, - охотно согласился Саня. – Начитанный хлопчик. Ну, так где же он, культурный?
-Сейчас!
Танечка нырнула под многострадальную кулису-пальму и вскоре вернулась с «дарованием». При ближайшем рассмотрении оно оказалось не только кудрявым, но и прыщавым, хотя в профиль смотрелось очень даже ничего, с большой претензией на античность.
-Восхищен, - сказал Епишев и протянул руку. – Нет слов.
Дарование подбоченилось, осклабилось в нагловатой улыбке.
-Позвольте полюбопытствовать, - подыгрывая ему, слащаво изогнулся Саня. - У вас еще есть подобные стихотворения?
- Ыгы, - «ыгыкнуло» дарование и вопросительно сощурило глаза. Дескать, а чё надо-то вообще?
- И много? (только бы не заржать!)
- Штук сто, - услышал Саня уверенный ответ.
-Плодовитый (только бы не заржать! Только бы выдержать! Аж скулы сводит от напряжения!). На целый сборник. Это я к тому, что пора, пора печататься, мой юный друг! Букер ждёт!
Пиит сощурил глаза ещё больше: это что ещё за покемон?
- Вы думаете? – Танечка, добрая чистая душа, расцвела так, словно это она сама была этим юным дарованием, и повернулась к «плодовитому». – Вот сколько раз тебе, Юра, говорила: вместо того, чтобы шататься по помойкам, сиди и пиши, сиди и пиши! Это ведь тебе дар свыше дан! Редкий, между прочим, дар! Видишь, даже Александр Алексеевич говорит – талант!
( Это когда я так успел сказать-то? Талант! Нет, я сейчас или обмочусь, или у меня скулы треснут!)
- Весьма рад был познакомиться, - выдавил Епишев, держась из последних моральных сил. – Новых вам творческих дерзаний!
Парень с шумом и даже этаким вызовом (одно слово – поэт! Чего с него, гениального, возьмешь, кроме анализов!) втянул в себя сопли (Танечка поморщилась, но промолчала. Гениям простительны вольность и экстравагантность манер.) и вызывающе-развратной походкой направился назад, в мир джунглей. Своим тощим вихляющим задом он напоминал того задрипанно-высокомерного шакала, прислужника тигра-убийцы из киплинговского «Маугли».
- Где вы, Танечка Ивановна, откопали такого самородка?
- В детской комнате милиции, - вздохнула та. – Отец сидит, мамаша пьет – не просыхает. Обычная картина.
-Да-да… - затряс головой Епишев. – Тяжелое детство, железные игрушки… Главное, глаза очень честные! Как это в «Сказке о царе Салтане»: я – драчистый изумруд!
- Да-да! – поспешно согласилась Танечка, вдруг поняла и покраснела.
- Ах, Александр Алексеич, вы опять за своё…
- Что такое? – удивился Епишев.
- Ядра – чистый изумруд…
-Ну, это, Танечка, извините! Кто о чём думает, тот так и слышит. Шучу, Танечка Ивановна, опять шучу! Ну что поделаешь, если уродился таким охальником! Так мы о вашем пиите говорили…
-Вот я и говорю: в такой семье - и такой способный! Просто удивительно!
- Да что удивительного-то? Вспомните того же Михайлу Ломоносова. Простой поморский паренёк, маманя – обычная неграмотная бабёха, папаня – тот ещё клык… А он с рыбным обозом - и в Москву… Разве не пример?
- А что? – как всегда, согласилась с ним Танечка. – Россия всегда была богата талантами.
- Вот это вы абсолютно правы! Да уж, чего-чего, а талантов у нас… - и все же не выдержал. Стиснул намертво зубы, прикрыл глаза, беззвучно захохотал.
- Что случилось? - встревожилась Танечка. – Александр Алексеевич!
- Нет, ничего… - Епишев еле успокоился, отдышался, вытер рукой слезы. – Все нормально! Только вот фамилию этого гения ваша ведущая не совсем правильно назвала.
- Не понимаю… - опять и в который уже раз растерялась Танечка.
- Или Анненский, или Сологуб. Точно сказать не могу, не специалист. Это у нашей Аглаи нужно спросить, у заведующей отдела культуры. Она, как сейчас говорит молодежь, просто тащится от поэзии Серебряного века.
- Ох, Господи… - охнула Танечка. – Юрочка…
- Вот именно! – выплеснул, наконец, накопившийся яд Саня. - Он вам всем здесь по мозгам ездит со своим липовым талантом, а вы, дуры неграмотные, уши и поразвесили. «Ах, Апполон, ах, Апполон!». Принимаете за чистую монету! Зато все с высшим образованием! Педагогическим!
- Вот ведь какой проказник… - продолжала растерянно причитать Танечка.
- Я и говорю – далеко пойдет! Или в тюрьму, или в олигархи! Да не убивайтесь так, Танечка! Всё нормально! Россия испокон веков на прощелыгах держалась. И этот ещё напишет… оду на взятие Очакова и покоренье Крыма!
После концерта, продолжавшегося после выступления афериста Юрочки еще с полчаса и закончившегося этаким всеобщим благостным колхозно-гламурным исполнением гимна России (а вот это, Надюша, уже явный перебор! Даже обидно: концерт-то был весьма недурен!), госпожа Китаева пригласила спонсоров и особ, приближенных к ее царственной особе, на простой российский файф-о-клок. То есть, похлебать чайку с баранками. Епишев, который тоже имел самое непосредственное отношение к царственному телу (когда-то, Саня, когда-то!), тоже числился среди приглашенных.
Поскольку сразу угощать заваркой и хлебо-булочными изделиями это был самый настоящий «совковый» моветон, и приглашённые могли это неправильно понять, то сначала пришлось угощаться пятизвездочным армянским и «кристалловской благословенной», а закусывать икоркой красной, икоркой черной, лимончиком подсахаренным, салатиками, сервелатиком, чем-то загадочным, и вкусно-нежно-аппетитно пахнущим в глиняных горшочках, и прочей простой рабочее -крестьянской снедью, как и принято в обычных сиротских домах и прочих им подобных современных странноприимных заведениях. Лица сидящих за столом постепенно разгладились-размягчились, исчезли важно надуваемые щеки, закаменевшие скулы и казенно-фальшивые улыбки. Удивительно, но оказалось, что за всем этим официозом и казенщиной скрывались обычные, нормальные и, что самое главное, живые люди. Епишеву, как образцовому пересмешнику и прожженному цинику, конечно же вспомнилась сцена приглашения к обеду товарища Бендера «застенчивым голубым воришкой» Альхеном. Он непроизвольно улыбнулся - и тут же наткнулся на внимательно-цепкий взгляд Пантюхая. Под этим гипнотизирующим взглядом он, «борзописец занюханный», как его и ему подобных снисходительно величали в соответствующих бизнесменово-бандитских кругах, должен был по идее покрыться холодным потом, морозом по коже, нервным тиком на роже и парализовано самопроизвольно мочеиспуститься. Но Пантюхай, видимо, был хреновым Вольфом Мессингом, потому что ни первого, ни второго, ни пятого-десятого не произошло, и на его утонченной морде вдруг явственно обозначились признаки досады, непонимания и даже этакой детско-бандитской обиды. Дескать, что это за вызывающая борзость в натуре? Я, понимаешь ли, пыхчу-стараюсь, зенки свои на тебя изо всех сил вылупливаю, а ты, козел вонючий-«писучий», мог бы и войти в положение, изобразить страх и покорное раболепие, а не нагло жрать осетрину с коньяком, как голодный красный армеец, впервые и по досадной нелепости попавший за дворянский стол. «Козел», то есть Саня, его распрекрасно понял, гнусно ухмыльнулся и прямо-таки демонстративно набросился на предлагаемые яства с еще большей энергией. Пантюхай сию демонстрацию понял правильно, и обиженно отвернулся. Как начинающий эстет, он с трудом переносил (то есть, совершенно не переносил) этих заносчивых выскочек, щеголяющих своими интеллектом и культурным воспитанием. То есть, неблагодарных тварей и прочих свиней, поскольку сам благородным происхождением похвастаться не мог. Да, суровые детство и отрочество прошло на городской рабочей окраине, где пили много, ели мало, неразборчиво спаривались, и попеременке, то мужья за женами, то жены за мужьями, гонялись по грязным и тёмным улицам с ножами, топорами, палками, сковородками и просто так, с пустыми руками и такими же пустыми угрозами. Впрочем, окружающими это воспринималось как высшее проявление чувств и образцовых семейных отношений; если долбят – значит любят. Потом была армия, знаменитый своими космическими ракетами и забористой анашой Байконур, с которого Пантюхай вернулся бравым сержантом и круглым сиротой, потому как родители, очень удачно подгадав момент его возвращения, сгорели по пьянке вместе с домом, аккурат за сутки до его приезда. Похоронив, попив и отгоревав, Пантюхай с удивлением обнаружил, что он теперь находится не в ставшей ему родной солдатско -сержантской казарме, а на какой-то сумрачно-развесёлой блат -хате, среди смутно знакомых еще по гражданской жизни достаточно молодых мужчин, но имеющих уже глубоко порочные лица. После похмельного стакана смутность прояснилась, оказалось, что окружавшие его граждане, это не кто иные как Бобочка, Скула и Бобер, давние корефаны еще – правильно! - по доармейской жизни. Пантюхай встал, сходил во двор умыться- оправиться, вернулся и выжидающе посмотрел на друзей-товарищей. Товарищи поняли его правильно, щедро накатили второй стакан и сказали: «Ну, Пантюха, вздрогнем!».
Так бывший бравый сержант ракетных войск влился в стройные ряды городских бандитов. И чего только не было за эти годы! И тёрки-стрелки, и телки-«грелки», и шумные гулянки в дорогих кабаках, и вонючая самогонка в придорожных кустах и на гниющих помойках, и беспощадное похлопывание по мордам денежных должников, и ласково-раскаленные утюги на пузанах-буржуях, и прямокишечные паяльники, ставить которые Пантюхай наловчился прямо-таки лучше любого специализирующегося на клизмах медицинского работника.
Крутой перелом в такой его уныло-неврастенической, заполненной беспросветной боевой рутиной жизни, произошел после трагической кончины господина Боброва Виталия Тимофеевича, более известного в определённых околокультурных кругах под кличкой Бобер, человека жестокого и беспринципного, постоянно подозревавшего его, Пантюхая, в тайных и направленных именно против него, Бобра, кознях. В конце концов, его подозрения целиком и полностью подтвердились, и он, животное, собирался было предпринять мощный ответный контр-ход, но граната марки РГД, умеющая решать любые возникающие проблемы быстро, решительно и гарантированно, поставила аккуратную точку в этом затянувшемся недоразумении. А так как других претендентов на бобровское кресло-место не нашлось ( да и какой дурак…), то Пантюхай занял его без лишней суеты и излишнего кровопролития, и так спокойно-уверенно, как будто занимал его всю свою жизнь. Поскольку вместе с креслом-местом, и денег у него теперь появилось более чем немеряно, а всё вкусное, как назло, уже было попробовано, всё интересное посмотрено и все непоиметое поимето (и не раз), то и решил он время от времени делать щедрые жесты в сторону сирых и убогих, к которым в глубине-то души продолжал принадлежать и сам, такой же, как и они, озлобленный на весь божий свет и такой же душевно-неприкаянный. Одним из таких облагодетельствованных им объектов и оказался этот детский дом, руководимый очаровательно-блидовитой Надюшкой Китаевой. С ней единственной у него, Пантюхая, сложилась любовь самая что ни на есть образцово-платоническая, и он сам, добровольно, не захотел поганить её принудительным, а значит, грязным и пошлым сексом, насильно навязываемым нашим падким, как вороны на все блестящее, согражданам негодяями-капиталистами с давно и бесповоротно прогнившего Запада.
К Сане же Епишеву он питал весьма противоречивые, всё больше гадостные чувства, какой-то непонятный коктейль из опасения, презрения, уважения и периодически возникающего желания облагодетельствовать его все той же безотказной «эргэдешкой». Такие глубокие мотивы возникли, конечно, не на пустом месте. Саня одно время здорово доставал его, Пантюхая, своими, едкими (точнее - е д у ч и м и как свиной навоз), яростными, обличающими и внешне очень даже эффектными журналистскими расследованиями, потому что копал самую суть, копал цепко, профессионально и яростно-неотвязно, как изголодавшийся кобель, который дорвался, наконец, до первой попавшейся сучки. Понятно, что ничего сверх дозволенного он раскопать не мог ( кто бы, интересно, ему. козлу, позволил?), а внешние эффекты, они и оставались внешними, всего лишь декорацией, бутафорией, маскарадом, н е с е р ь ё з н о с т ь ю. Но, надо признать, и эти несерьёзные комариные укусы порой портили Пантюхаю настроение, особенно когда партнеры по бизнесу, вроде бы дружески похлопывая его по плечу, этак опять же вроде бы беззлобно журили-подначивали: что, дескать, мистер Пантюха, опять тебя эта газетная блоха ущипнула? Несолидно, брат, терпеть несправедливую критику! Мы же все для блага Отечества стараемся, жизней своих, здоровья и прочих давосов-куршевелей не жалеем, а тут какое-то чернильно-бумажное чмо… Аль для родимых эргэдэшек у горячо любимой Родины чеки -взрыватели перевелись? Аль тротилу не хватает? Так не журись, хлопче, не стесняйся, спрашивай! Чем могём – подмогнём! Мы до этих писунов тоже не ги де мопассаны!
Вот так и жили, и неизвестно до чего бы дожили, скорее всего, что взрыватель гранатный все-таки нашелся бы, но Епишев вдруг резко отошел от всех этих копаний-расследований и перебросился на освещение проблем сельского хозяйства. Конечно, тема гораздо более нужная для родного Отечества, можно сказать, принципиальная, освещать её – не наосвещаешься и за десять жизней, никаких лампочек Ильича вовек не хватит. Вот так их, Пантюхая и Сани Епишева, корабли очень даже вовремя разошлись разными курсами, и, казалось, навсегда, и, как оказалось напрасно, потому как пути Господни вё-таки неисповедимы, и на тебе, все-таки опять пересеклись, и опять внутри могучей и волосатой пантюхаевой груди (может, «кристалловка» тому виной?) всколыхнулось-вспомнилось давнее раздражение. Впрочем, эта случайная встреча, скорее всего, ничего не значила, но у Пантюхая сразу возникло какое-то поганое предчувствие, что эта чернильная сука здесь явно неспроста. А, с другой стороны, что будешь делать? Прилюдно ругаться? Несолидно. Делать вид, что не узнаешь? Тем более несолидно и даже унизительно. Свой боевой паяльник он давно уже передал по наследству молодым коллегам, так что и этот вполне достойный ответ врагу тоже отпадает. Ладно, как говорится, поживем – чего-нибудь схаваем. Время покажет…
Что касается собственно сирот и прочих обделенных родительской лаской, то абсолютно несентиментальный человек Пантюхай, пользуясь молодёжным слэнгом, натурально оттягивался ощущением того, что принимал горячее участие в несчастных детских судьбах. Это ощущение было сродни тому, которое испытывает отпетый бандюган, насильник, кровопивец и безжалостный душегуб, когда кается в церкви в своих многочисленных грехах. В такое мгновение это чудовище испытывает чувство огромного благородного кайфа, осознание того, что и он, паскуда из паскуд, оказывается, тоже человек, который, как это ни странно и даже противоестественно, звучит тоже гордо. Это совершенно не означает, что теперь он на всю оставшуюся жизнь останется благородным, законопослушным, белым и пушистым. Нет, после покаяния и соответствующего отпущения прегрешений, можно со спокойной душой совершать грехи новые и не менее грязные, ведь ты покаялся, ведь ты сейчас снова отмытый, чистый и пушистый. И что поделаешь, если такова жизнь вообще и специфика избранной тобою профессии в частности. Тем более, что и эти новые грехи всегда можно замолить, всегда от них безболезненно и даже благородно избавиться.
Руководствуясь этими по-своему благочестивыми мыслями, он охотно дал денег на обустройство в приюте молельной комнаты, и даже иногда заходил в неё сам. И там, в одиночестве, молился и прикладывался к иконам, и опять ощущал от этого на душе благость и успокоение.
В сегодняшнем же, конкретном варианте, грехи отпускались Пантюхаю в виде благодарных детских взглядов и искренне-лучезарных улыбок, а
тоненький бледненький мальчик, прочитавший персональную благодарность от всех здешних воспитанников и педагогически-воспитательского коллектива, вышиб из него самую настоящую слезу. Поварихе Людмиле срочно был отдан приказ кормить этого заморыша тройными порциями, чтобы к следующему юбилею морда у него была краснощекой и предельно раскормленной. Пантюхай искренне любил сейчас всех этих детей, искренне желал им всего самого хорошего и искренне рассчитывал и дальше помогать богоугодному заведению из всех своих бизнесменско -бандитских сил. Кстати, здешний электрик, кажется, жаловался на дефицит паяльников? Нет вопросов. Через пять минут доставят целый набор. Чего не сделаешь, на что не пойдешь, на какую только мерзость-пакость не решишься ради светлого будущего наших общих потомков! Даже эту бумагомарательную падлу, которая никак не оторвется от подноса с бужениной, хочется простить и вообще не замечать-не трогать. Ладно, так и быть, пускай живет, сучья рожа, пускай и дальше ги де мопассанит. Тем более, коровы и быки, покосы и укосы не входят в сферу его, Пантюхая, первоочередных жизненных интересов.
- Как впечатление?- спросила Надюшка, госпожа Китаева, когда распрощавшись, наконец, с гостями, она вернулась к себе в кабинет, к специально оставленному здесь Сане. – Можешь хамить, не стесняться. Теперь мы одни.
- Хамить не собираюсь. (Хозяйка кабинета недоверчиво подняла брови: ой ли? И давно ли?) Неинтересно, когда разрешают, - пояснил он. – Как девушка продвинутая и, хотя и не совсем успешно, но все-таки закончившая филологический факультет, ты наверняка читала «Скотный двор» Оруэлла. Так вот общее впечатление – очень похоже. Какая-то забавная смесь между собранием миролюбивой инфантильной общественности, благотворительным мероприятием и воровской сходкой.
- В таком случае, Саня, это даже не хамство, а самый настоящий комплимент, - сказала, засмеявшись, Надюшка. Тяжёлые бирюзовые серьги (бирюза – камень смерти, вспомнил он) колыхнулись в его миниатюрных ушах. – Ты, похоже, действительно стареешь. Стал говорить разумные вещи.
Смелая стала, подумал он. Раньше бы за это «стареешь», моментально схлопотала пощёчину. Но так раньше она от тебя зависела, сказал другой голос, а сейчас-то чего ей бояться? Госпожа Китаева – это уже не Надюшка-комсомолка.
- Понял, - кивнул Саня– Теперь понял. Этим приглашением ты, Наденька, решила меня лишний раз побольнее ущипнуть. Приложить холопской мордой о боярский стол. Ведь интересно же посмотреть, что из этого получится. Поздравляю. Тебе это удалось. От морды – одни ошмётки.
- Только опять же не пойму, - продолжил он уже совершенно спокойно. - За что? Ведь это не я тебя, а ты… - он хотел сказать «меня бросила», но остановился на полуфразе. Нет, любовь моя бывшая, так не пойдет! Чтоб ещё и самому себя в грязи полоскать? Самолично? Нет, милая, вот этого-то ты уж никогда дождешься!
- …ты от меня сама ушла. Так что явный перебор.
Надюшка сначала удивленно и почти надменно взглянула на него, поняла, что сейчас-то играть не стоит, не перед кем, поэтому снова обидно рассмеялась. Залепить бы ей сейчас в её проститутскую рожу, бешенея, подумал Епишев, а потом будь что будет. Пусть даже убьют, но главное – залепить. От всей души.
- Да, Саня, правильно говорят: горбатого только могила исправит… Хотя и считаешь ты себя самым умным, самым проницательным, и всяких призов-дипломов у тебя как грязи - а как был дурачком наивным, таким и остался. Избыток внимания – это тоже издержки воспитания. «Унижать», «мордой об стол»…Ах, какие мы интеллигентные, какие благородные! Прямо до тошноты! Я же, Саня, видела, как ты на всю мою публику там, в зале, смотрел. Мама миа, сколько благородного презрения! Плебеи! Мухи навозные! Эх, Саня, Саня… - она вдруг внезапно погрустнела, и грусть эта – Саня видел – теперь была не наигранной, не нарочитой.
- Я ведь тебя сейчас нарочно оставила. Не для того чтобы унизить, нет! Это бесполезно. Ты просто не поймёшь. Чтобы предостеречь. И только ради Бога, Саня, не нужно немедленно вставать в позу оскорбленной добродетели! – поспешила добавить она, увидев, что Саня собирается что-то сказать (что – догадаться было нетрудно). - Я это уже видела, уже это проходила именно в твоем исполнении, и, если ты ещё помнишь, не один раз. Слишком смелым
ты стал, Саня, смелым и заносчивым. С перебором. Как правило, время таких лечит, а вот тебя – наоборот, закручивает ещё круче. Это уже опасно, и в первую очередь для самого тебя. Я прекрасно понимаю, что твоему эгоизму и твоему же цинизму нужна жертва, обязательно нужно кого-нибудь постоянно жрать. Я и была одной из таких… пищ. Должна тебе сказать, что это не самое приятное ощущение: чувствовать себя куском мяса, который постоянно терзает хотя и любимый, но все же кровожадный и ненасытный человек. Или, что тоже недалеко от истины, чувствовать себя боксерской грушей, на которой ты постоянно отрабатывал свои интеллектуальные удары. И ладно бы ты боялся других, а я была бы для тебя чем-то вроде отдушины, которой можно сказать все, что думаешь об этих, о других, и при этом знать, что все твои слова дальше отдушины не уйдут. Нет, это удел слабых. А ты, Саня, сильный! И в то же время циничный. И эгоистичный. И очень равнодушный и жестокий. И я-то понимаю, что все это от твоего внутреннего одиночества, потому что ты по натуре своей - одинокий волк. Такой, знаешь, волчара, который в стае жить не может. Он, может, и хочет. Но не может. Апломб не позволяет. Ощущение собственной значимости. А с волками, Саня, жить 0 пол волчьи и жить. И я это понимаю и принимаю. А ты понимаешь, но пересилить себя или не хочешь, или не можешь. Этакий лермонтовский господин Печорин… Вот поэтому и хотела, чтобы ты был сегодня здесь, чтобы посмотрел на этих людей. Да, они тоже не ангелы. Далеко не. И больше половины из них по жизни самые настоящие бандиты, а остальные, конечно, дремучие неучи. Во всяком случае, до тебя им как до Луны. Но только они, Саня, и каждый в отдельности, и все скопом, как это тебе не покажется странно, честнее тебя, честнее и благороднее.
Я видела, какими глазами ты смотрел на Пантюхаева. Да, бандит, да, кровушки на нем хватает. И что? Что? А на ком её нет?
- На мне, - сказал он.
- На тебе – яд, - услышал в ответ. – Этого вполне достаточно. А на тех ,кто в серьёзном бизнесе, кровь. Без неё в наше воровское время просто не бывает. Я это давно поняла, а в последние годы и увидела. И ничего ужасного в этом факте не нахожу.
- О чем ты говоришь-то, Надя? – спросил Епишев. – К чему вся эта патетика? Кровь, бизнес… Дешёвая театральщина, а не бизнес! Поднялись на «палёной» аодке, и считают себя пупами земли! Хозяева жизни!
- Они и есть хозяева. Или ты себя хозяином считаешь?
- Я? - и Саня откинулся на спинку кресла, громко захохотал. – Да с чего ты взяла?
Но такая реакция её не обманула. Действительно, Надюшка слишком хорошо его знала.
- И смех этот наигранный, миллион раз отрепетированный, и в частности, на мне, я уже не один миллион раз слышала, - улыбнулась она. – Нечем меня тебе, Саня, удивить! Десять лет прошло, огромный срок, за десять лет люди напрочь меняются, всю свою злобу съедают и желчь выпивают – а ты нет! Как считал себя этаким скучающим плейбоем, таким и дальше себе хочешь казаться. Увы, Саня, поезд давно ушел. От того плейбоя-ковбоя даже шляпы не осталось. Осталась одна манерность, одно голимое самолюбование, и если тогда, в прошедшем времени, все это еще играло и имело успех, то теперь это уже просто смешно. Да и времена изменились, а ты этого и не заметил за своим распущенным хвостом. И остались около тебя лишь наивные дурочки вроде Танечки. Да, наивная она, необразованная. Как же, Гиппиус не читала, Сологуба от Мережковского отличить не может! Ну и что, Саня? Кому от этого жарко или прохладно? Ты что, думаешь, кого-то удивил разоблачением этого дрянного мальчишки? Абсолютно никого, только Танечку лишний раз расстроил. Ну, правда, собой лишний раз полюбовался. А как же? Кто из сидящих и стоящих рядом смердов знает поэтов Серебряного века? Никто! А Оруэлла кто читал? Тоже никто? А я читал! Потому что я – особенный! А ты, Саня, и не заметил, как из этого самого особенного уже давно превратился просто-напросто в смешного. Но некоторые - и ты их здесь видел – твой совершенно беззубый смех неправильно понимают за все ещё зубастый. И, естественно, обижаются. И поэтому хотят тебе сделать плохо. Я попыталась их отговорить, и, по-моему, мне это удалось. Но это, Саня, только на сегодня. Поэтому не дразни гусей, не надо. Смири, наконец, гордыню.
- Да, – И он поджал губы, и поднялся из кресла. – Страшно. И где же? Здесь, в парке?
- Зачем? – потрясла она отрицательно головой. – Это слишком топорно. Лишний повод, лишний шум. Да и потом не нужно считать этих людей какими-то кровожадными монстрами, и твоя кровь их совершенно не волнует. Достаточно того, что я тебе предупредила. Сделай, Саня, выводы, и все будет по-прежнему. Как ты любил говорить, всё чики-чики.
- М-да-а? – он качнулся с носков на пятки, насмешливо оттопырил нижнюю губу, грустно-иронично усмехнулся.
- Ну, тогда бывай, Наденька. Не кашляй. И спасибо за предупреждение. Весьма тронут, - и всё же (ай-ай-ай!) не удержался. – Как живешь-то? Не одна?
- Я одна не могу, ты же знаешь, - и неожиданно так, сладко, жарко, капризно, истомно, з н а к о м о потянулась-изогнулась, что у него, у Сани, даже в глазах вспыхнуло, в мозгах застонало. Хороша, сука! До сих пор хороша! Завалить на диван. Прямо здесь! Прямо сейчас!
- И не вздумай, - насмешливо ответила она, сразу поняв его желание. – Как ты любил говорить-то? «Не для вас, козлов, сей цветочек рос!». А оказалось, что именно для них! Вот такая, Саня, грустная проза жизни. Что поделаешь – люблю мужиков! И не просто мужиков – самцов! Чтобы прямо до глотки продирал! Ладно, Саня. Не томи себя. А то сейчас диван от твоих взглядов кровожадных вспыхнет, - и снова усмехнулась. - Шалун.
- Какая же ты сука, - сказал он почти нежно, - Какой была, такой и осталась. И зря я тебя тогда, десять лет назад, отпустил. При любом, даже самом хреновом раскладе, сейчас бы уже на свободе был…С чистой, как говорится, совестью…
Все мы – сирые и убогие, думал он, шагая по пустынной парковой аллее и кутаясь от ветра в поднятый воротник куртки. «Все мы волки дикой рощи. Все плюем друг другу во щи…». Да, и сирые, и злые, и от этой злости отчаянные и убогие! Разница только в том, что одни – в приютах для бездомных, другие - в однокомнатных квартирах, третьи - в персональных особняках. А так, по существу, все одним миром мазаны. Что я, что она, что бычара Пантюхай, что Танечка, что даже этот дебил, ворующий стихи. Вышли мы все из народа, дети семьи трудовой… Вышли. Куда-то идём…И куда-то придем. Куда?
Резкий неожиданный удар из темноты сбил его с ног, и последнее, что он, Саня Епишев, успешный журналист, постаревший ловелас, воинствующий эстет и прошлогодний любовник, услышал, так это какой-то смрадный, придушенный, злорадный, н о к а у т и р у ю щ и й смех, и рядом - строгий взрослый командирский голос:
- Чисто. Отпетушился, козел. Тащите его к каналу…
К оглавлению...