Холода той зимой стояли страшные. Воробьи мерзли на деревьях, и сбивались то там, то здесь в теплые кучки, грели друг друга. Снегу навалило – по самые подвальные окошки. Иногда чуть-чуть оттаивало, и тогда карнизы обрастали длинными сосульками, которые так и норовили отломиться и сорваться вниз, кому-нибудь на голову, так что по улицам становилось небезопасно ходить.
Накануне второго адвента меня после трех безуспешных химиотерапий выписали домой, умирать... Вернее, попрощаться со всем, что дорого, перед тем, как окончательно заберут в хоспис.
«А может быть, удастся обойтись без этого, – думал я с надеждой. – Дай Бог, все закончится быстро». Моя прабабка по материнской линии умерла от рака желудка в девяносто два года, легко, почти не страдая. Меня боль мучила, но не сильно: зудела внутри, царапалась и грызла, точно маленький зверек, отдаваясь в плечо и почему-то в левое колено. Иногда я, чтобы отвлечься, представлял себе, что несу за пазухой хомячка, который проел клетку и пытается выбраться на волю, вот только не знает куда.
Так что чувствовал я себя не так уж плохо – лучше, чем можно было ожидать – и решил провести свое последнее рождество вдали от праздничной городской сутолоки, от сочувственных ахов и вздохов, от четырех родных стен, пропитавшихся насквозь тягучей энергетикой болезни. Я снял полдомика в деревне под Регенсбургом на берегу незамерзающей реки Зульц. Хозяйке – симпатичной пожилой фрау в традиционном баварском переднике и с черной накладной косой – объяснил свое состояние, чтобы не устроить ненароком неприятного сюрприза перед праздниками. Каждое утро она ставила перед моей дверью кувшин с ледяной водой, и весь день я пил ее маленькими глотками, заглушая мутную слабость и тошноту. Постепенно эта живая вода проникала в мою испорченную химией кровь, вместе с запахами гари – многие дома на нашей улице топились углем – и свежего хлеба, светом разноцветных фонариков и звучным плеском реки. Если не исцелила, то, по крайней мере, придала сил. Я даже перестал хромать. Гулял по два-три часа в день, невзирая на мороз, по небольшому – в пять ларьков – рождественскому рынку на главной площади и вдоль набережной, разглядывая украшенные еловыми ветками и вороватыми Санта Николаусами дома, палисадники с обледенелыми садовыми гномами да неперелетных уток, безвольно дрейфующих вниз по течению.
Набережную никто не чистил от снега. Только в самой середине улицы одинокие пешеходы протоптали тропинку, такую тонкую, что идти по ней приходилось, точно циркачу по канату – ставя ноги одну перед другой. Помню скрип подошв по новенькой свежеутрамбованной белизне, струйки дыма над крышами – серые на фоне ночного неба – и огромные серебряные звезды в черных волнах Зульца. Я забрел непривычно далеко от дома и, кажется, заблудился. А может, и нет – если брести все время вдоль берега, река выведет, но я не знал, в какую сторону двигаться, да и не хотел знать. Хомячок за пазухой присмирел – озяб, должно быть – и сидел тихо-тихо. Окрестный пейзаж казался неумелым наброском, выполненным в черно-белых тонах. Темные и зернистые, как мука грубого помола, стены. Лохматая елка. Сухие метелочки травы, торчащие из сугроба. Пустая банка из-под пива на снегу. Кривой фонарный столб. Остатки низенького деревянного забора, полукольцом опоясавшего елку. Здесь не витало в воздухе предвкушение рождества. Ни капли цвета, ни искорки оживления. Это явно был небогатый район.
Уныло, да?
Раздавшийся сзади хрипловатый мужской голос заставил меня вздрогнуть. Я резко обернулся – худой парень в натянутой на уши вязаной шапке – почти такой же, как у меня – и с большим рюкзаком за плечами переминался с ноги на ногу под негорящим фонарем. В тускло-молочном ночном свете черты его лица казались заостренными, а кожа неестественно бледной, словно обмороженной. Я как будто взглянул на себя в зеркало, но ощущение странного сходства исчезло почти сразу же.
Такие места обходит стороной Санта Николаус, правда? – усмехнулся парень. – Но ничего, сейчас мы это исправим.
Он зубами стянул перчатку, прищелкнул пальцами – легонько, как дрессировщик на арене – и тут же на елке дрожащими язычками пламени вспыхнули золотые огоньки. Дробясь и отражаясь в снегу, они окутали дерево мягким праздничным сиянием.
Как вы это сделали? – спросил я, пораженный.
Спросите лучше, почему, – улыбнулся он в ответ и протянул мне ладонь, как будто не для рукопожатия, а точно собирался кормить с руки птицу. – Кевин.
Александр, – представился я. – Алекс. Так почему?
Потому что кто-то в этом старом, плохо оштукатуренном доме, в самом бедном квартале города, ждет чуда.
Ребенок?
Он кивнул и сбросил с плеча рюкзак. Извлек оттуда разноцветный пряничный домик, осыпанный сахарной пудрой и с марципановыми фигурками Гензеля и Гретель на крыльце, и осторожно поставил под елкой на снег.
Теплеет, вроде. Не размок бы, – заметил обеспокоенно.
Да какое теплеет? – чуть не расхохотался я, но сдержался, боясь растревожить уснувшую боль. – Если будем здесь стоять, скоро превратимся в ледяные скульптуры. Вы из какого благотворительного фонда?
Ни из какого, – усмехнулся Кевин. – Я сам по себе. Но вы правы – холодно. Предлагаю пойти в «Танненбаум», тут, за углом. Обслуживание так себе, но кофе подают горячий, и можно посидеть, поговорить.
Кафе «Танненбаум» напоминало аквариум, до краев заполненный мутной янтарной водой. В нем – в ярко-желтом свете и табачном дыму – уже плескалось несколько рыбок, и я смутился, внезапно застеснявшись своего болезненного вида. Напрасно: никто из гостей за соседними столиками не обратил на меня внимания. Все уставились на Кевина. Как-то странно смотрели, почтительно и испуганно, словно на воскресшего из мертвых.
Вас здесь знают, – предположил я.
Почему-то мне даже не пришло на ум, что мой новый знакомый может оказаться местным. У него был вид человека, находящегося в пути, и не только из-за рюкзака.
Я бывал тут пару раз, – ответил он уклончиво.
Мы заказали по чашке кофе – сладкого и такого густого, что на нем хоть сразу можно было гадать. Так я и делал – сидел и разглядывал коричневые витые узоры. Откуда-то со стороны кухни доносился бой часов. «Кукушка, кукушка, сколько дней я проживу после рождества?» Одиннадцать. Добрая фрау, наверное, думает, что квартиранту стало плохо на улице и его, то есть меня, забрали в больницу.
Детство, – заговорил Кевин, – заканчивается тогда, когда в жизни перестает случаться маленькое волшебство. Когда за выпавший молочный зуб фея больше не платит конфеткой, когда пасхальный заяц не рассовывает по углам шоколадные яйца, когда пуст остается рождественский сапожок. Понимаете, я рано потерял мать, и это было страшное несчастье. Но по-настоящему я осознал потерю два месяца спустя – когда в дом пришло рождество, без елки, без подарков. Не вошло, а постояло в дверях и повернулось к нам спиной. Отцу было не до праздника – он сам чуть не слег от горя. В такие моменты осознаешь, что стал взрослым в худшем смысле этого слова – человеком, которого никто не любит.
Я хотел возразить, но Кевин, улыбнувшись, приложил палец к губам.
Шшш... Вы правы. Взрослых любят тоже. Но разве человек, купаясь в любви, не ощущает себя ребенком? Так вот, – продолжал он, – мне тогда только-только исполнилось семнадцать лет. Нормальный возраст для взросления. Так что, хоть и приходилось трудно, на судьбу я не жаловался. Но семи-девятилетние? Детство которых оборвалось внезапно и так чудовищно рано... а то и вовсе его не было? Повзрослевшие едва ли не в младенчестве, в детских домах, в семьях асоциалов, наркоманов или алкоголиков? Неродные дети, которых демонстративно притесняют. Жил у нас по соседству такой мальчишка. Его воспитывал дядя, кажется, или другой какой-то родственник. Малыш спал в холодном подвальном помещении, в комнатке с одним решетчатым окном и бетонным полом. Как-то подобрал на улице бездомного котенка и кормил у себя в подвале. Дрессировал, помню, возле нашей калитки, учил прыгать через палочку. А потом дядя – или кто он ему был – спьяну котенка задушил и даже похоронить не позволил. Мальчишка смастерил из веток самодельный крестик, так и тот дядя разломал.
И что теперь с этим ребенком? – спросил я. Почему-то мне сделалось неловко, как будто мой собеседник только что поведал нечто постыдное о себе.
Кевин пожал плечами.
Вырос. Каким вырос – это другой вопрос. Но мне не выросших жалко – большие сами за себя в ответе, – а маленьких, беззащитных. Cкольких из них бьют дома, запирают, морят голодом, шантажируют так или эдак. «Вот сдохну, тогда узнаешь, каково быть сиротой» – самая легкая форма шантажа, а как она калечит. Моральное насилие бывает иногда хуже физического, но если во втором случае может вмешаться полиция, то в первом – ничего сделать нельзя. Мать или отец всегда правы. Я одно время работал в социальном ведомстве и знаю, как трудно защитить ребенка от его родных. Самое тяжелое – знать, что кто-то нуждается в твоей помощи и хотеть помочь, но не иметь права вмешаться... Я столько всего видел, – добавил Кевин по-детски беспомощно, и – от воспоминаний об увиденном – глаза его потемнели, а выражение лица стало жестким.
Что-то подобное чувствуют врачи, – сказал я, думая о своем.
Кофейная гуща, вязко переливаясь, пророчила мне долгую и безоблачную жизнь. Захотелось встать и хватить чашкой об пол.
Да? – встрепенулся Кевин. – Вероятно. Меня никогда не интересовала медицина. Даже отвращение к ней испытывал инстинктивное. Так вот... эти истории так переполнили мое сердце, что стали выплескиваться наружу, как кипяток из чайника. И тогда – помню, это был канун пасхи – я накупил всяких сладостей и пошел по домам своих подопечных. Примерно сорок адресов. Нет, не передавал из рук в руки. Ставил возле дверей или прятал в саду, но так, чтобы можно было легко найти. Это должно быть волшебством – вы не забыли? А после бродил по улицам и везде – наудачу – оставлял гостинцы. Особенно там, где видел у подъездов качели, горки, песочницы или где сушилось детское белье на веревках. В ту ночь я для всего города сыграл роль пасхального зайца.
Я зажмурился и представил себе Кевина, с таким же большим рюкзаком, как сегодня, только по-весеннему легко одетого. Представил, как он крадется по мокрому от лунного блеска тротуару, среди юной зелени. Забирается в чужие сады, но не для того, чтобы что-то украсть, а наоборот – отдать другим немного душевного тепла.
Наверное, удивительное чувство...
Да, похоже на наркотик, – признался Кевин. – Вызывает эйфорию и облегчает боль.
Он вздохнул и посмотрел на меня искоса, чуть наклонив голову. Я украдкой обвел взглядом столики, и увидел, что люди вокруг так же склонили головы, прислушиваясь к его словам.
И я подсел на него по-настоящему. Сначала два раза в год, на пасху и на рождество, покупал и разносил подарки. Тем, кто – как я знал – беден. Тем, кто нелюбим. Собственно, это не одно и то же. Бедность не исключает любви, как и наоборот. Потом стал делать это чаще – каждый раз, когда оставались от зарплаты деньги. Обходил с рюкзаком за спиной не только наш город, но и соседние. Блуждал по деревням и селам... все дольше и дольше, и подарки в рюкзаке не кончались. Время как будто растянулось или, наоборот, сжалось, обратилось в сплошную череду праздников. Каждый новый день стал поводом подарить кому-то радость. А еще в пальцах появилась некая сила, какое-то странное умение...
Он поднял над головой правую руку и опять, как тогда у елки, легонько, точно циркач, прищелкнул. В ту же секунду с лепного карниза, с тяжелой латунной люстры, с лопастей вентилятора, громадной стрекозой застывшего под потолком, хлынул прохладный елочный дождь.
В кафе сделалось так тихо, что слышно было гудение водопроводного крана на кухне и обиженное квохтание батарей. Кевин победно улыбнулся.
– Маленькое волшебство. Не настоящее чудо, а так, ерунда: здание украсить, лампочки зажечь. Или вот еще...
Он быстро провел рукой у меня над ухом, и в ладони его очутился лакричный леденец в прозрачной целлулоидной обертке.
Простите, – сказал извиняющимся тоном, – для вас получилось незамысловато. Наверное, потому, что вы уже не ребенок. Но все равно попробуйте, поднимает настроение.
Я настороженно взял конфету и опустил в карман.
Раньше мне нравился вкус лакрицы, но в последние недели болезни при одной мысли о нем горло сдавливал рвотный спазм.
Ладно, Алекс, рад был познакомиться. Удачи вам, – и последней традиционно-прощальной фразой как по живому полоснул. – Будьте здоровы.
Я не успел ответить, только моргнул оторопело, а Кевин уже вышел из кафе и растаял в темных изгибах улиц за пять минут до того, как пробило полночь.
Наутро я рассказал хозяйке домика о странной встрече. Добрая женщина без удивления выслушала историю Кевина, но разволновалась, когда я упомянул подаренную им конфету.
Съешьте ее. Обязательно съешьте! У нас в прошлом году девочка выздоровела от лейкемии после его угощения.
Я кинулся искать леденец по карманам, но тот, как назло, провалился в подкладку. В конце концов, распоров материю, мы с хозяйкой извлекли подарок Кевина, уже без обертки, запачканный налипшими на него пушинками синтепона.
Я ожидал, что от лакрицы меня вывернет наизнанку, но ничего плохого не произошло. Никакого вкуса, только приятное послевкусие – как будто проглотил пахнущий весенним лугом сгусток тумана.
Это случилось десять лет назад, и до сих пор я жив-здоров. Уснувшая в тот вечер боль так и не проснулась больше, и весь организм постепенно отдохнул от химии, восстановился. Я думаю, ошиблись тогда врачи с диагнозом, не от того меня лечили. А может, маленькое волшебство помогло.
К оглавлению...