Ленивый воздух Одессы.
Первая взрослая.
Зелёная.
Ветка в костре.
Обеденный перебег.
Ткань Вечности.
СОН.
Святая обузанность.
Гурманоид.
Великий читатель.
Ленивый воздух Одессы
Смешно, но и я была когда-то маленькой девочкой.
И с каждым днём мне всё легче удавалось взбираться на стул, а сиденье, которое было сначала на уровне носа, становилось всё ниже и ниже — по грудь, по пояс… а однажды я тянулась, тянулась, встала на цыпочки и положила подбородок на стол.
Тогда всё вокруг было очень-очень большое — большущая комната с двумя огромными окнами и высоченным зеркалом между ними; моя кроватка у стены; подушка, такая мягкая и любимая, на которой можно было уместиться целиком, если хорошо свернуться калачиком, и сладко засыпать под стук бабушкиной швейной машинки.
А утром бабушка, одевая меня в ясли, много раз повторяла: «Скажи — р-р-р-рыба, р-р-рыба… р-р-рак, р-р-рак… р-р-рыба…». И вдруг мой язык, который только что неловко подворачивался и закручивался, звонко-звонко завибрировал: «Р-р-рыба, р-р-рыба, р-р-рак, р-рак!..»
И первая влюблённость, годика в три или меньше, в черноглазого, хулиганистого Серёжку Ерёменко: «Мама, он меня бьёт, но я его всё равно люблю!»
Чтобы добраться до детского сада, нужно было выйти из нашего длинного коммунального коридора на первом этаже, через большущие двери, в гигантское, как мне тогда казалось, фойе парадного подъезда. Потом преодолеть два пролёта широкой мраморной лестницы — до второго этажа, протиснуться в тяжёлые двери детского сада и переодеться возле своего шкафчика. Почему-то не было дня, чтобы я проделала этот немудрёный путь без опоздания. По всей вероятности, опаздывать — это была наша фамильная черта, и досталась она мне с молоком матери.
В садике мне было уютно и вольготно, меня там любили. Бывало, воспитательница ставила меня перед всей группой и говорила: «Рассказывай!» А я, помнится, сочиняла что-то прямо на ходу, то ли сказки, то ли рассказы — не вспомню уже, что именно, только я стояла и рассказывала, а все слушали.
А потом, когда я была уже не очень маленькой девочкой, случился один момент, который пронзил меня насквозь солнечным светом, как стрекозу булавкой, и пригвоздил на веки вечные прямо к Богу в петлицу.
Было лето, я стояла перед зеркалом, которое умещало меня всю целиком. Из окна лупило солнце, и, отражаясь в зеркале, затапливало мне лицо, волосы, глаза. И вдруг я поняла, что — родилась и живу. Прочувствовала эту ликующую радость всем существом — насквозь, навылет, — что у меня есть я, со смуглой кожей и струящимися золотыми волосами, что во мне пульсируют, затаившись, немереные силы и возможности. А ведь всего этого могло и не быть! (У меня были все шансы вовсе не родиться). И осторожная, как тайный сговор, благодарность потекла золотой нитью к Тому, кто одарил меня всем этим богатством.
Теперь, когда мне бывает больно или пусто, тоскливо или бессмысленно, я заглядываю в это мгновение, как в бездонный колодец, сквозь который видны золотые прииски моей судьбы. И тогда, алчным золотоискателем, я начинаю понимать, как много из обещанного, всё ещё не сделано, как много упущено, и как много ещё нужно, нужно сделать, во что бы то ни стало.
И больше всего я задолжала этому трепещущему золотою рыбкой ощущению бытия, которое обязано оставаться во всём, что я делаю, к чему прикасаюсь.
В Одессе удивительный воздух, ленивый и чувственный, и в то же время, пропитанный живительными импульсами, как первобытный, доисторический бульон, в котором зародилась жизнь.
Начиная с весны, затапливающей весь город пьянящим духом акаций, и до поздней осени, устеленной жёлто-красными листьями, Одесса не устаёт потчевать своих обитателей потоками солнца различного накала, букетами вкусов, цветов, запахов, солёными объятиями моря и ветра, звуками прибоя и шумом Привоза, горячими улыбками и перчёными шутками, рассыпанными нехотя, и где попало.
И только серой слякотной зимой Одесса засыпает, становясь отстранённой и безучастной; таится где-то в глубине своих снов.
Первая взрослая
Весна в тот год совпала с первой «взрослой» любовью, с ощущением, что я — девушка, с распирающе-томящей болью растущей груди и поющим, как струна, телом, пружинисто изгибающимся во время ходьбы. А взгляды чутко воспринимались всей кожей, и были почти равносильны прикосновениям. Влажный от весенних дождей ветер проглаживал лицо и шею, запускал свои пальцы в гущу волос, от чего они кудрявились пышным ореолом и волнисто развевались сзади, вдогонку моим стремительным шагам.
Ветер в меня влюбился —
Сладкий, щекочущий, пьянкий —
Впивается в ноздри, в губы —
Начало моей изнанки.
Сжимает виски в ладони,
Затылок сжимает в локти,
И тычется лбом холодным
В мой лоб в сигаретной копоти...
Слова брались неизвестно, откуда, вертелись назойливо, как насекомые, копошась и мешая до тех пор, пока не найдут своего законного места в строке. Я шла к папе своим любимым маршрутом: Пушкинская, Приморский бульвар, Дюк, Воронцовский дворец, «Тёщин мост», ещё один бульвар и — папина мастерская. Здесь, среди могучих платанов на Пушкинской вспоминались разговоры таких взрослых курящих поэтов и пантомимщиков, испещрённые шутками и намёками, ленивыми движениями и острыми переглядками. И обволакивающее присутствие Его, любимого, физически ощущаемое его приближение и удаление, обоюдно нацеленное внимание, внезапные разряды касаний или всполохи взглядов.
К нашему двадцатилетнему руководителю студии пантомимы стекались приятели его же возраста, очень зрелые и мыслящие, как казалось тогда мне, четырнадцатилетней. А я (самая маленькая в студии, по прозвищу Малая), почему-то частенько присутствовала на их бурных обсуждениях проблем мирового масштаба, иногда сопровождавшихся стихами, песнями, танцами и сухим вином. И страшно вдруг становилось от крамольной мысли — проговорить им что-нибудь из моих сложившихся где-то в мыслях (и даже не записанных тогда!) строчек:
У меня душа — страстная,
У меня шаги — быстрые,
У меня ладонь — ясная,
У меня глаза — чистые.
Я люблю ходить голая,
У меня спина смуглая,
У меня длинны голени,
В волосах — волна круглая.
Я — ведьма, богиня, чертовка, русалка,
И мне ни единой души
Не жалко, не жалко, не жалко, не жалко —
Глаза мои так хороши.
И волосы вьются, как флаги на мачте,
И пальцы тонки у руки.
Любите, желайте, стенайте и плачьте,
Смотрите, как ноги легки!
Как ноги легки и длинны, и проворны,
Как стройные бёдра круты…
И это из сердца не выдернешь с корнем
Ни ты, и ни ты, и ни ты!
Нет! Нет!!! Как можно — такое? Неприлично, стыдно, И вообще… Ведь они же уже — !!! А я ещё — ???…
Впуская в себя влагу воздуха, как рыба жабрами, лавируя между намеревающимися пристать, праздношатающимися парнишами, приближаюсь по Пушкинской к Приморскому бульвару.
— Девушка, можно с Вами познакомиться? — Какой-то тип с совершенно неуместным лицом.
— Нет, нельзя! — категорически отрезаю я, не сбавляя скорости полёта.
— Но почему? Вам же, наверное, скучно? Вы одна…
— Мне скучно?!! — зверею я от глупости непрошенного ухажёра, и включаю турбореактивную скорость, после чего голос приставальщика глохнет где-то позади.
И вот, пропитавшись, как ром-баба, пьяными весенними запахами и солёным морским духом, вздымаюсь к папиной мастерской, на верхний этаж. На лестничной площадке рамы и холсты, лицом к стенке, перемазанная красками дверь с умолкнувшим, неизвестно когда, звонком. Стучу, как умею, получается хило. Дубашу и так, и сяк. После долгой паузы во глубине — шевеление, дверь открывается — папа с пучком измазанных кистей, вытирает руки о тряпицу. Сразу же бьёт в нос такой родной (и такой желанный до сих пор) запах масляных красок.
Папа пропускает меня, говорит, чтобы я занялась чем-нибудь, торопливо даёт куски ватмана, коробочку с пастельными мелками. От сочетания и брожения вокруг меня огромного количества цветов разного накала и концентрации, внутри что-то радостно стонет. Картины — законченные и только начатые, недоплетённый гобелен, большущие мотки ниток к нему, набросанные рядом — таких вибрирующих тонов, что в горле возникает комок от непонятного восторга. Пастельные мелки дразнят многообразием, и каждый хочется схватить первым… Папа жадно впивается кисточками в холст, лихорадочно мучает краски на палитре, иногда с остервенением выдавливает остатки из тюбика и снова набрасывается на холст.
Я, как всегда, при виде папы, начисто теряю дар речи. Что бы я ни сказала, — кажется мне, — всё будет абсолютной мурой, и папа с ядовитой иронией прищурит глаз, состроит свою коронную гримасу и отпустит какое-нибудь едкое замечание, от которого хочется стереться с лица земли. Надо сказать, что со мной он, как раз всегда обходится довольно бережно и даже ласково, когда замечает, конечно. Но я видела, как иногда он отбривает других… и потому молчу, как последняя идиотка. Пробую выразить свой безутешный восторг мелками по ватману.
Папа делает передышку, отваливает от холста, вытирает руки. Поглядывает в окно на море, корабли и подъёмные краны. Мимоходом взглянув на меня, вдруг зацепляется взглядом, потом прикрывает один глаз, пытаясь меня поточнее сфокусировать и скомпоновать. Я, чувствуя себя дичью в прицеле охотничьего ружья, пытаюсь рыпнуться.
— Стоп! Сиди так… подожди… — и папа, чтобы не спугнуть дичь, хватает лист бумаги, пришпандоривает его на что-то, берёт пастельные мелки, ищет выгодную точку, — Так, так… чуть-чуть головку правее… нет, много… так, так, да. — И начинает быстро-быстро набрасывать мой портретик.
А я стараюсь не шевелиться, по опыту зная, что любая попытка переменить участь вызовет у папы бурю протеста и озверения. Ничего не остаётся, как думать о влажном весеннем ветре, о море, о платанах, и совсем тайком — о колечках дыма от сигареты любимого.
Когда рисунок закончен, с трудом возвращаю телу подвижность, подхожу, смотрю на портрет. А там — надо же! — и весенний ветер, притихший в волосах, и море, и затаившийся, спрятанный где-то далеко-далеко в глазах любимый.
Зелёная
Гусеница ползла по ветке куста, молодая и зелёная, как всё вокруг. Ощетинившись во все стороны волосками, особенно яростно и торжествующе увенчивающими полоску на спинке, она старательно подтягивала хвост, выгибая туловище, а потом, с гимнастической ловкостью, разгибалась, будто пыталась измерить длину своего пути в гусеницах.
Мы сидим на скамейке под кустом. Запах прогретой весенней зелени смешивается с запахом моря. Солнце уставилось на нас, как на школьников, ещё не напроказивших, но явно замышляющих что-то запретное. Он раскинул руки по спинке скамейки. Так я оказалась уже наполовину приобнятой, по крайней мере, смиренно замершей где-то у него под крылом. И каждая мурашка на коже мучительно просит, чтобы эти, несостоявшиеся ещё, объятия сомкнулись уже на самом деле!
Он повернул голову, испытующе заглянул в меня. Я увидела зелёные, близко посаженные глаза с загнутыми золотистыми ресницами, которые смотрели на меня с тою же проницательностью, что и солнце. Стало ясно, что двоечница здесь — только я. Конечно, мне же ещё только 14, а ему — уже 20! Паника внутри привела меня к полному столбняку… правда, какому-то блаженному.
— Малая! Знаешь, как называются эти цветы? — он наклонился и сорвал среди подростково-ершистой травы несколько маленьких жёлтых цветочков, отблёскивающих на солнце глянцевой внутренностью лепестков.
— … Нет, не знаю, — ответила я, понимая, что проваливаю первый серьёзный экзамен.
— Они называются «гусиные лапки», это мои любимые цветы, — и на секунду веснушки у него на носу наморщились.
— Я тоже люблю всё жёлтое, — пульс во мне начал беспорядочно метаться по всему телу.
— Ну, тогда я тебе их дарю!
В моей голове тут же заскакали не знамо, откуда поступающие справки: дарить жёлтые цветы — к обману, к измене, к разлуке…
— Нет, — пискнула я виновато и беспомощно, — жёлтые цветы дарить нельзя…
— Эти — можно, — убеждённо заявил он и сунул мне в ладошку махонький букетик.
Я уставилась в цветочные, наивно растопыренные мордочки, не очень понимая, радоваться мне или печалиться. Застав меня врасплох, он прикоснулся губами к моим губам. В первую секунду я одеревенела от неожиданности. А потом его руки стали обволакивать меня — затылок, спина, плечи, грудь — вокруг меня свивался теплый кокон, и я понеслась куда-то вглубь жизни, навстречу сладкому, как нектар, вкусу… у-у-у-У-У…
И вдруг я зависла над поляной. Внизу, на лавочке сидели двое — я, как-то по школьному сидя с аккуратно сомкнутыми коленками, зажав в ладошке «гусиные лапки», и он, обвив, как плющ, мои плечи и талию. Мои волосы разлились с запрокинутой головы золотыми волнами по его рукам. Казалось, двое жадно пьют друг друга и никак не могут напиться… Это длилось вечно.
Гусеница старательно и истово подтянула хвост, выгнулась дугой, потом вытянулась, с наслаждением обхватывая всеми лапками свою ветку и подножие листа. Волоски её при каждом движении топырились, задевая друг друга и щекотно морочили кожицу… сочный дух листа… Хрясть — и остренькие зубки впиваются в его зелень… о!.. ещё, ещё… кусь… кусь… да, да, да… вот так и должно быть… всег-да… да…
Хоп… и я снова здесь, в своём теле… Ничего не понимаю… Мы как-то, с трудом отлепились друг от друга. Плечом я вписалась ему подмышку. Перед глазами — его ухо и слегка небритая щека… он с трудом переводит дыхание.
— Малая! Ты меня любишь?
И снова паника. Как?.. что надо говорить?.. это можно… — говорить «люблю» вот так, прямо — сразу?..
— …Н-не знаю…— не найдя ничего умнее, ответила я.
— Как «не знаю»? — Он смотрит на меня с явным раскаянием, — Малая!.. Запомни, целоваться и отдаваться можно только по любви.
— Да, да. Я люблю тебя… люблю! — И я, даже, кажется, вскакиваю… Но, как же теперь всё это звучит глупо и неубедительно! Детский лепет на лужайке… а-а-а… какая же я дура!
Он, нехотя, но неотвратимо выпрямляется, приглаживает мои волосы… ребёнка по головке погладил — мелькает у меня…
И, кажется, что-то ещё говорится… как в вакууме… а вскоре он ведёт меня домой, и, в общем-то, ласково прощается у подъезда.
В серой прохладе я поднимаюсь по лестнице, упрямо перешагивая через две ступеньки… Вдруг замечаю зажатые в кулаке цветы. Они уже повисли в полуобморочном состоянии… а я и не заметила, как удушила их. И тут мордочка моя вся скрючивается, а из глаз жгуче и сладко выкатываются слезищи, бороздят щёки, подбородок, валятся прямо на «гусиные лапки».
— Ы-ы-ы-ы!.. Ы-ы-ы-ы-ы… ы-ы-ы-ы!.. Бестолочь!.. Ну, почему я такая бестолочь?!!
Ветка в костре.
Срубить деревья нужно было не позже воскресенья. В понедельник выходил новый указ, гласящий, что территория, на которой растут даже отдельные деревья, считается лесным массивом, и под садовые участки отдана быть не может.
Группа заинтересованных будущих дачников, укутанных и упакованных, вооруженных топорами, пилами, спичками, и т.д., совершила набег на бескрайние заснеженные равнины, кое-где пестревшие деревьями и деревцами разного калибра.
Мужики набросились на ни в чём не повинную растительность. Застучали топоры, занудили пилы. И очень скоро женщины, как муравьи, стали таскать огромные ветки и складывать из них внушительные кучи для костров.
Мне досталась роль кострового. Разжечь среди снегов свежие, невысохшие ветки было непросто. Прежде, чем поджечь, приходилось поливать их какой-то горючей смесью. Наконец пламя полыхнуло и разгорелось.
И тут я увидела зрелище, которое меня потрясло. Скромные почки на ветках, заготовленные впрок для не наступившей ещё весны, прямо на глазах начали взбухать и лопаться, выпуская нежно-зелёные листочки, которые нехотя поддавались пламени, и спустя несколько долгих секунд, чернели и рассыпались пеплом.
Кучи подтаскиваемых веток росли, и я, заворожённая, подбрасывала их в огонь, наблюдая, как охваченные пламенем, уже отрубленные от жизни, ветки переживали свою жаркую, скоротечную весну, чтобы, едва успев изумиться, опрометью броситься в небытие.
А огонь скакал, выплясывая свои магические выкрутасы, с торжеством пожирая всё новые и новые жертвы, растопыривающие зелёные пальцы, пытающиеся уцепиться за пролетающее мгновение, успеть обнять, потрогать, прожить исходящую жизнь.
Обеденный перебег
Какой русский не любит быстрой еды?
Когда, перебегая с одной работы на другую, голодная, как стадо крокодилов, в занюханной палаточке, прилепленной у истоков радиорынка, унюхаешь истошный запах шашлыка (что и дорого и некогда), а рядом — такой знакомый и такой доступный запах чебуреков!
И тогда, не переставая мысленно бежать, выковыривая деньги из кошелька, наблюдаешь, как в аквариум с раскалённым маслом прыгают бледные и плоские полудиски заготовок, а потом, плавая, начинают ворчать и надуваться, а, перевернувшись, вдруг обнаруживают румяную волдыристую корочку, и эти ожоги им необыкновенно к лицу. Потом унылая и неторопливая девушка хватает самого готового из них железными щипцами поперёк тела, даёт маслу стечь по хрустящим бокам и упихивает в пакет, запеленав его, горяченького, в толстый слой салфеток.
И теперь, всю дорогу быстро перебирая ногами, и не утрачивая маневренности, можно урчать и наслаждаться этим душистым хрустом, за которым прячется истекающее соком мясо, и после каждого укуса, дышать сквозь добычу, как огнедышащий дракон, а только после этого глотать жадно и счастливо…
Ну вот, и чебурек приходит к концу, и двери служебного входа радушно распахнуты.
- Опять — едите на ходу?! — упрекает дожёвывющую меня, заботливый охранник.
- А куда деваться? — парирую я, довольная и слегка сытая, почти не тормозя, выбрасываю в мусорник комок салфеток.
Ну вот, теперь можно нырнуть под эту крышу, видавшую столько слёз моих и радостей, и снова репетировать в нашей вечной мерзлоте, называемой театром «Царицыно».
Ткань Вечности
Наверное, если смотреть высоко-высоко из Вечности, поток времени будет смотреться как однородное, слегка волнистое полотно, или как тело, покрытое гладкой кожей. А, если приблизиться и взглянуть на него через какой-нибудь гигантский микроскоп, то ткань эта зашевелится, закопошится всевозможными сущностями и процессами. И если умудришься нырнуть в него, то увидишь, что вокруг кипит и бурлит, кишмя кишит жизнь, во всех её проявлениях, толкается и манит, обещает и обманывает. Так, глядишь, зазеваешься, что и вовсе приживёшься, пустишь корни и забудешь заглядывать обратно, в Вечность.
* * *
Понять и оценить легче всего то, что теряешь. И тем полнее оценишь, чем безвозвратнее потеря: близкие люди, любовь, молодость, здоровье, любимая работа, Родина.
Кого-то Бог одаривает пониманием, лишая любви или любимого, а кому-то оставляет любимого, обделив пониманием.
Тогда любовь, не оценённая как счастье, как дар, чахнет и черствеет от неупотребления, становится бытом, скукой, рутиной.
И как же счастлив тот, кто умудрился лишь причаститься утраты: успеть прочувствовать, понять значение дара, не успев утратить его навсегда!
* * *
Похоже, что тех, кому уготована Вечность, живыми не любят, или любят не так, как хотелось бы. Наверное, Вечность сама, лично стоит и взирает, чтобы при жизни любили не этих, а других, кому в Вечности любви не достанется. Возможно, так и выглядит высшая справедливость.
СОН
- Но зачем? Мне и здесь хорошо. Благостно.
- Это такая тренировка. Чтобы душа росла, ей нужно напряжение и распряжение, зарядка и разрядка.
- Но что же там можно делать? Ведь всё это — сплошная нелепица…
- Да, но там это считается логикой и… Они называют это законами природы и изучают.
- А как же можно что-то изучать, когда всё вокруг — плотное и тяжёлое? И, к тому же сам ты — плотный и тяжёлый? И каждый шаг порождает всякие последствия — плотные и тяжёлые?
- Да, да, там всё и плотное, и потное, но тем не менее, поверь, это тоже, своего рода, форма жизни. И многие так привыкают, что даже держатся за неё.
- За что же там держаться? Ведь это мука — быть таким неповоротливым и неподъёмным — ни полетать, ни создать свои пространства-мысли.
- Ну, полетать там, конечно, не очень-то придётся, разве что на таких специальных штуках… как они у них называются… впрочем, это не важно. А создать своё пространство или мысль, это у них тоже есть. Правда, на это, как правило, уходит практически вся жизнь, да и пространствишко, сказать по правде, зачастую совсем малюсенькое… как его там… А! — дом называется … Так вот, они ещё очень гордятся его крепостью… и долговечностью.
- Крепостью? Долговеч… (смеётся). У них у самих-то жизнишки…— пшик — и нету. Всё рушится. Все тела, ну которые из материи, не успеют создаться, как тут же начинают распад. Чем же тут можно гордиться? Какая долговечность? (ухахатывается, внезапно посерьёзнел). Время! Надо же такое выдумать! Ведь оно же всегда только и делает, что проходит!
- Ладно, ладно… окунись сперва, освойся, а тогда и накритикуешься всласть. Вот народ.
- Не знаю, как там вообще можно жить? Да и стоит ли?
- Стоит, стоит. А потом — чего волноваться? Ты ведь будешь просыпаться сюда каждую ночь. Без этого, конечно, трудно было бы там удержаться — слишком большие перегрузки. А тут — полетаешь и расправишься как следует, разомнёшь отсиженную в теле душу. Так что — не бойся, будем видеться часто. Да там, и не просыпаясь, можно иногда заглядывать сюда — у некоторых получается. Чаще всего, от любви, особенно, если умудряются стихи, знаешь, писать, картины, музыку. Представляешь, ты, как бы там, а на самом деле — весь тут… ну, разве что тело…
- Да, вот, кстати, о теле. А может, не надо?
- Ну, вот ещё — не надо! Трудно будет — меня помяни, я всегда рядом. Давай-ка, давай, не упрямься. Оно там уж заждалось совсем — тело твоё. Так что, мой маленький, зажмурь поскорее свою бессмертную душеньку и ныряй в сон — туда, вниз, на землю.
- А может, как-нибудь?..
- Ныряй-ныряй, не бойся. Ты и оглянуться не успеешь, как снова пора будет сюда возвращаться. Ещё во вкус войдёшь, упрямиться начнёшь, цепляться. Знаю я вас… ох, народ! (Подталкивает маленького; удаляющийся голос.)
- Но зачем?! А?......... уа! Уа! Уа!
- О! Получилось! (Улыбаясь, глядит вниз, на улетевшего.) Ну, с Богом!
Святая обузанность
- Да что же это такое — опять прётся незнамо куда! Ну, пробка же, неужели не видно? Нет, неймётся ей, в обход пошла. Настырная… ну, опоздаешь, опоздаешь, успокойся. Куда торопишься? Нечего, нечего ручонками махать, машину ловить. Не видишь, все заняты. И маршрутки — битком. Отдохни, тебе говорят! Э, парень на бетономешалке, ты зачем тормозишь? Не твоё это дело пассажирок возить, да и ехать тебе в другую сторону…
Гляди, гляди, что делает, в кабину к нему громоздится! Хватит парню лапшу на уши вешать — не проехать ему там, куда ты пальцем тычешь… Да куда ж ты, родной, по тротуару — передавишь же народ-то. Мало ли, что надо ей… а ты и рад стараться. Аккуратнее на поворотах, детскую площадку не зацепи, наделаешь тут делов, не видать же тебе ни фига из кабины твоей. Ох, аферистка неуёмная, не тормоши парня, дай хоть спокойно по этим колдобинам на нормальную дорогу выехать.
Стой! Светофор красный горит. Ну, куда прёшься, дорогой, совсем ум потерял? Не дрова везёшь, да и у самого дети!.. Вот, люди!.. Рядом уже, рядом метро, угомонись, спокойнее подъезжай, не рвись поворачивать, погоди, пока проедут — ты не на главной дороге, правила уличного движения учить надо.
А ты, красавица, поблагодари водилу — он из-за тебя жизнью рисковал, а ты бежишь, торопишься…
Не расталкивай народ, не расталкивай. Не ты его сюда насовала, не тебе и толкаться. Ах-ах-ах! «На работу опаздывать нехорошо»! Понимала бы чего.
Ой, что-то слишком быстро она до метро добралась. В вагон села. «Осторожно, двери закрываются…» Ребята, не дело это! Кто там есть, сделайте что-нибудь… затор какой-нибудь. Я понимаю, что в метро пробку не организуешь, ну хоть поломку, что ли небольшую, минут так на 10-15. А? Сделайте, братцы, очень нужно, я в долгу не останусь! Ай, молодцы, ай спасибо!
Стоять, не падать! Ну, тормознули чуток, ничего страшного. Что? Что ты сказала? — «Вот чёрт»?!! Ну и наглость. Приласкала, называется.
Фу-х… хоть передохнуть чуток… Правильно. «Граждане пассажиры, просьба соблюдать спокойствие и порядок. По техническим причинам поезд задерживается». Ну, чего задёргались, окна заоткрывали… Говорят же — спокойствие… Не надолго это…
Ладно, братцы, всё, хорош, нормалёк. 10 минут прошло. Можно уже, пускай едут. Если что — обращайтесь, я со своей стороны всегда подсоблю.
О! О! Из метро вылетела и помчалась. Уже можешь не мчаться. На работу всё равно опоздала. Да, не боись — не ты первая, не ты последняя.
А! Вот и оцепление, менты стоят, ленточку поперёк протянули. Что рвёшься? Не пройдёшь тут. Почему?! А вон, видишь лужа крови у машины и тело с головой накрытое — в аккурат там, где ты всегда из-за поворота вылетаешь пулей? Так вот сегодня там другая пуля вылетела. Скажи спасибо, что не в тебя! Разборки тут сегодня состоялись, и тебя тут только не хватало!
Ага! Побелела? Ножки затряслись? Ну, что скажешь? — «Нехорошо на работу опаздывать?». Поблагодарила бы хоть за все труды! Что? — «Слава тебе, Господи!»? Слава-то оно, конечно, слава. Тут уж не поспоришь. Но чьими стараниями? Кто тут за тобой, дурындой, присматривать приставлен? Вот, отношение!.. Прямо как к неродному…
Так, стоп, здесь ты спотыкаешься! Не обходи, не обходи ямку! Спотыкаешься, тебе говорят. Так, молодец. И не «вот, дьявол» тебе никакой. Совсем распоясалась…
А вы не проходите мимо, уважаемый! Да, да, помогите даме подняться, коленку потрите, ушибла всё-таки… Ну, обопрись же, бестолочь, когда мужчина руку предлагает, не отнекивайся. У него там от руки и до сердца недалеко, между прочим… И пускай проводит. Нечего-нечего! И телефон свой не забудь ему написать. Да, да, именно — на всякий случай… А эту дурь из головы выброси — ты уже со своим чувством долга только что чуть башки не лишилась, а туда же! «Прилично ли знакомиться на улице с неизвестным мужчиной?»! А со своим мужем на улице знакомиться прилично? Не узнаёшь? Понятно, что не узнаёшь — муж-то будущий! Чего? Ты уже замужем? Ты так думаешь?! Господи, опять она со своими условностями! Ну, скажи хоть ты ей! Упарился я с нею, ей богу!
Телефончик то, телефончик пиши правильно, цыфирки не меняй! Мужа она боится травмировать! Да от твоего то уже другая на четвёртом месяце беременности. Всё примериваются, как бы тебе сообщить, чтобы ты в обморок не шлёпнулась. А она спасителя своего, судьбу свою чуть без телефона не отправила на все четыре стороны! Всё. Порядок. Теперь иди уже, иди на свою работу, всё равно сегодня уже всем не до тебя. Там сейчас свидетелей опрашивают, а у свидетельниц — истерика. Так что отдохни ко сейчас и расслабься. Сил наберись. Перед новой жизнью.
И я хоть малость передохну. Ну и замучился я с тобой, упёртой, прости меня, Господи! А впереди ещё!.. Разгребай да разгребай…
А с другой стороны — куда от тебя денешься? Святая обузанность. Дурында ты моя!
Любимому моему, бдительному Ангелу Хранителю,
с благодарностью посвящается.
Перевод с Ангельского — И. Егоровой.
Гурманоид
Монологи обоих персонажей проговариваются как бы про себя, не зависимо друг от друга.
ОН. М-м-м… Как подумаю — даже в глазах темнеет, и сладкий трепет сползает по затылку. Нежная, молоденькая, аж светится изнутри. Ну, просто слюнки текут. А вкус её на губах, на языке… нет… не могу… ну, скорее бы…
Какая она вся наполненная, в меру пухленькая, гладенькая, крепенькая! Как подумаешь, прямо прыгает всё внутри и разливается горячей истомой.
И что может сравниться с ней, прикрытой этим пышным и душистым покрывалом. О, этот запах…
ОНА. Не понимаю! Как это можно — неужели мои страдания для него ничего не значат?..
И если бы — только мои!
ОН. Нет, с нею может сравниться только… только такая же свеженькая, вкусненькая, невыносимо притягательная… просто пальчики оближешь.
ОНА. И сколько нас таких! Ведь он и ему подобные ещё считают себя гуманными людьми. А что происходит со мной — это хоть кого-то волнует?
ОН. Не знаю, как другие, но этого наслаждения я не променяю ни на что.
ОНА. А мои дети… мои, теперь уже навсегда несбывшиеся дети? Лежу, вся выпотрошенная, пустая, как надводная пещера. И что мне с того, что я одета в это жёлто-багровое великолепие? Зачем весь этот антураж, свет, роскошь, если жизни мне нет, и больше не будет? не будет…
ОН. Вот сейчас я присяду поближе, заголю эту пышную пунцовую накидку с разноцветной благоухающей подкладкой, и доберусь до этой нежной солоноватой плоти.
ОНА. И сколько раз всё это повторялось с моими предшественницами, и сколько ещё повторится… ведь, знала же, знала наперёд… предупреждали… и всё же попалась на эту удочку…
Ну, хоть бы кто-нибудь вдумался, выслушал, проникся…
ОН. Сейчас, только опрокину рюмочку обжигающей перцовой водки, и тогда сразу же наброшусь на неё.
ОНА. Ах, нет, только не это! Не сейчас… ох, как же он близко… этот жадный взгляд… маслянисто поблёскивающие глаза…
ОН. Ах, какое это наслаждение — почувствовать её губами, языком… о, моя любовь… этот вкус, этот ни с чем не сравнимый вкус!
ОНА. Всё, больше мне от него никуда не деться… Это гибель… полная гибель. Он наклоняется ко мне… До чего же неотвратимо приблизились его губы, его сладострастные губы…
ОН. И зубы сами впиваются в эту наивно-детскую, тающую мякоть…
ОНА. Нет, нет, я никогда не соглашусь с этим! Как же я беззащитна… Я не понимаю! За что? Почему именно я? Что я ему сделала?.. О-о-о-о…
ОН. И это похрустывание на зубах тонко нарезанного лука, пушистая масса яйца, свекольная сладость… ещё что-то… проникающий во всё это майонез… м-м-м…
Ну, что, что может сравниться с селёдочкой?! С нежнейшей селёдочкой под шубой?!!
Великий читатель
ВЕДУЩИЙ. Здравствуйте, дорогие и многоуважаемые писатели! Я очень рад приветствовать вас всех в этом зале, где буквально яблоку упасть негде. И это не случайно. Сегодня — знаменательный день. Сегодня мы чествуем человека, которого необыкновенно ценим, которым дорожим и заслуженно гордимся. И, прежде, чем мы откроем сегодняшнюю творческую встречу, я хочу попросить вас встретить горячими аплодисментами нашего несравненного, великолепного, председателя Союза Читателей и его единственного члена — выдающегося Льва Воробьишкина.
Буря аплодисментов, на сцену выходит Лев Воробьишкин, раскланивается.
ЧИТАТЕЛЬ. Спасибо! Спасибо, мои дорогие. (Шквал аплодисментов.) Я люблю вас.
ВЕДУЩИЙ (делает залу знаки, аплодисменты понемногу стихают). Я понимаю ваш восторг, дорогие писатели. Для каждого из вас Лев Воробьишкин стал поистине родным и самым дорогим человеком. Я хочу обратиться к нашему обожаемому читателю: в чём секрет Вашего ошеломляющего успеха? Как Вам удаётся найти путь к сердцу каждого, да, да — к сердцу каждого писателя и никого не оставить равнодушным? (Благоговейная тишина.)
ЧИТАТЕЛЬ. О! Секрет прост, как сама жизнь — я читаю вас. Я читаю каждого из вас. Бог не дал мне счастья иметь детей. Вы заменили мне их. Для меня все вы — мои дети.
Взрыв аплодисментов.
ВЕДУЩИЙ. Прекрасный, исчерпывающий ответ, достойный Вашей огромной души. Скажите, но неужели мы все — такие разные, я бы сказал… полярные и, порою, друг друга взаимоисключающие… неужели все мы для Вас одинаково близки и интересны?.. И неужели, Вы всех нас читали?
ЧИТАТЕЛЬ. Ну, конечно, всех. А как же? Все вы, без исключения мне близки и интересны. Каждый — по своему. Да, пожалуй, это непросто… нужно обладать большой психической подвижностью, чтобы переключаться, скажем… с многоуважаемого классика Баклакова… ну, например, на дебютантку Лидочку Охрюмину…
Возглас Лидочки из зала: Ах, он читал! Позавчера напечатали роман… Он уже прочёл!
ВЕДУЩИЙ. Браво, браво! Я просто потрясён! Скажите, как Вас хватает на всё и на всех? Где вы берёте силы, время?
ЧИТАТЕЛЬ. Думаю, ни для кого не является секретом тот факт моей биографии, что мне пришлось отказаться от возможности создать семью ради того, чтобы посвятить себя любимому делу, делу моей жизни — чтению. От работы, в широком смысле слова, мне тоже пришлось отказаться, чтобы отдаться моему призванию до конца, без остатка. Потому что чтение — это труд, кропотливый, порой изнуряющий труд.
ВЕДУЩИЙ. Да, все мы знаем, что вы — великий труженик. Но… простите, насколько я понимаю, этот вид деятельности… не приносит доходов… Так как же Вам удаётся… э…
ЧИТАТЕЛЬ (понимающе кивает). Сводить концы с концами? Мне никогда не удалось бы это, поверьте, если бы не мои писатели. Дело в том, что свои впечатления о прочитанных романах и пьесах я лучше всего излагаю за обедом. О малых жанрах (рассказы, юморески) предпочитаю беседовать за завтраком. Ну, а поэзия, особенно лирика, это удел вечернего… гм… времени, ужин, там, и всё такое. Вот, так и кручусь с утра до вечера. И с вечера до утра…
ВЕДУЩИЙ. Да, это поистине напряжённый, изматывающий ритм. Скажите, а когда же Вы читаете?
ЧИТАТЕЛЬ. Между. Между завтраком и обедом. Между обедом и ужином. Иногда — между ужином и завтраком. А бывает, даже во время… Скажем, обсуждаем мы за завтраком у юмориста Черешневого его произведения, а я тем временем поглядываю в роман Жабицкой и время от времени цитирую её. Очень любопытно получается. А после, на обеде у Жабицкой поглядываю в сборничек стихов поэта Низового и бросаю фразы так небрежно, между прочим. Какой эффект! Какой эффект!
ВЕДУЩИЙ. Я вижу, на Вас ложится ещё и просветительская миссия. Ведь, если бы не Вы, большинство писателей даже не подозревали бы о существовании друг друга. А благодаря Вам даже некоторые фразы у них на слуху. Читать-то мы, писатели, уже давно не пытаемся. Всё недосуг. Скажите, а что является для Вас самой большой трудностью в Вашем нелёгком деле? И над кем из писателей Вы сейчас работаете?
ЧИТАТЕЛЬ. Вы прозорливы. Трудности есть. И их немало. Особенно трудно даются крупные формы. Сейчас, например, я работаю над десятитомником нашего живого классика Эммануила Плотненького. Я прочитал уже 6 томов: «Младенчество», «Детство», «Подростковые прыщи», «Юность непутёвая моя», «Брак по расчёту», «Климакс». И сейчас с нечеловеческим трудом одолеваю седьмой том «Маразм». По несколько раз возвращаюсь и перечитываю страницы, чтобы уловить хотя бы подобие смысла, или — кто из персонажей кому кем доводится. Признаюсь, удаётся это далеко не всегда.
С какой завистью я думаю порой о радостном труде писателя — написал, не понравилось — порвал и выбросил страницу! А ещё лучше — сжёг весь роман к ядрене фене. А тут!.. Из песни, как говорится… хм… да и как я потом буду смотреть в глаза своему писателю? Жить надо честно. Это мой принцип. И я не боюсь трудностей. Пусть впереди у меня ещё три тома — «Глубокий маразм», «Автобиография» Плотненького и «Переписка с «Друзьями»», я смело заявляю перед всеми, что доведу начатое до конца, чего бы мне это ни стоило.
Бурные, продолжительные аплодисменты.
Возгласы: «И нас, и нас — до конца! Чего бы это ни стоило!»
ВЕДУЩИЙ. Вы видите, как вы нужны людям! Какое благое бремя Вы на себя взвалили! Нас много — писателей. А Вы — один такой! Чтобы — всех! И чтобы — от корки до корки. Встречаются, конечно, дилетантишки, которые мнят себя читателями. Пытаются даже пролезть в Союз Читателей. Прочтут немного, по верхам — Булгакова там, Достоевского, Набокова. Носом вертят: это мне не нравится, этого я не буду… Куда им до Вас! Кишка тонка. Пока на свете есть хоть один человек такой, как Вы, наша жизнь имеет смысл! Вы — столп и оплот. Вы… вы… вы — наше всё! (Прослезился и убежал со сцены сморкаться.)
ЧИТАТЕЛЬ. Спасибо! Спасибо! В такие минуты понимаешь, что жизнь… Что не зря… Что… (Прослезился и величественно ушёл со сцены. Сморкаться.)
Бурные продолжительные овации.
К оглавлению...